— Вот молодцы! — неестественно веселым голосом произнес Коля.
— Посмотрю печку, — бабушка вышла в коридор.
— Кто понесет передачу? — спросила Катя.
— Пойду я, — из коридора сказала бабушка.
— Тебе нельзя, мама, а вдруг приступ астмы.
— Пойдем мы с Ниной. Если дождь будет — потеплее оденемся и пойдем, — взрослым голосом сказала Катя.
Нина легонько вздохнула: ведь она хотела это же самое предложить, а теперь еще подумают, что она не хочет, и торопливо пробормотала:
— Я надену мамочкину шаль, ее никакой дождь не промочит.
— Вы же понимаете, ребята, если я пойду, мы все останемся без хлеба, — смуглое сухощавое лицо Коли непривычно озабоченно.
— Без хлеба можно умереть, — Натка шмыгнула носом.
Когда был проглочен последний кусочек корочки (корочка все же вкуснее мякиша, и ее оставляли напоследок, как лакомство), бабушка велела детям ложиться спать. Завтра рано подниматься.
Молились в темноте. Катя, как всегда, долго. Нина, стыдясь своей поспешности, торопливо прочитала «Отче наш», «Богородицу» и нырнула под одеяло. Кажется, Натка вовсе не молилась. От всего она увиливает. Пора понимать. Все же семь лет. Но под одеялом тепло, ссориться не хотелось.
Странно: в темноте ничего не различишь, а все как будто видишь — и Катину кровать справа, и Наткину слева, и комод в углу, и рядом с дверью гардероб, и стол между окон, и даже желтую, в чернильных пятнах клеенку на столе. Конечно, это не по-настоящему видишь, а как будто..
— Мамочка все еще на службе, — сказала Катя. — Наверное, опять всю ночь будет работать.
— Почему им обязательно ночью надо работать? — Нина села в кровати.
— Потому что у них продналог.
— А что такое продналог? — сонным голосом спросила Натка.
— Это когда крестьяне сдают продукты, понимаешь?
— А почему налог?
— Фу, какая же ты глупая!
— Ниночка, почему Катька обзывается? — заныла Натка.
Нина мысленно пыталась представить себе продналог: это такой толстый и строгий дядька, за плечами у него большая корзина с крышкой. У богатых мужиков продналог отбирает продукты и отдает их голодающим. Тут мысли Нины оборвались. По деревянным тротуарам за окнами простучали каблучки. Мама! Сейчас придет мама.
Нина крепко зажмурила глаза, ее будто качнула волна нежности. Придет мама, шепотом спросит: «Ну, как вы сегодня вели себя?» И пахнет от мамы всегда по-особенному.
С некоторых пор у Нины с мамой есть своя тайна.
Это было в субботу, когда бабушка ушла в церковь ко всенощной. У них в гостях была Нонна Ивановна — мамина подруга, они вместе служат в губпродкоме. В этот вечер Нина никак не могла заснуть — обидно спать, когда мама дома. Из кухни доносились приглушенные голоса. «За чем бы пойти на кухню? Ага, попрошу пить». Мама сидела на своем всегдашнем месте за столом у окна и курила! О господи!
«Подойди сюда», — сказала мама. Голос не сердитый, наоборот, даже ласковый. Притянув Нину к себе, мама зашептала: «Пусть это будет тайной. Не надо об этом говорить бабушке. У бабушки и так миллион огорчений. Очень трудно не курить, когда всю ночь напролет работаешь, когда сильно хочется спать». Нина чувствовал мамино дыхание на щеке, и ее распирало от гордости — теперь у них есть общая тайна.
Потом оказалось не так-то просто хранить тайну. Ужасно хотелось сказать сестрам. Когда Катя дала ей откусить от своего кусочка сахара, Нина чуть не проговорилась…
Они вышли из дому рано. Ночью у бабушки был приступ астмы. Собирая девочек в дорогу, она часто садилась, чтобы отдышаться. Катя кидалась ей помочь. Нина мучилась от собственной недогадливости. И сейчас, семеня рядом с крупно шагавшей Катей, спрашивала себя: «Почему Катя всегда знает, что надо делать, а я никогда не знаю?» Нина сбоку глянула на сестру: густые, сросшиеся у переносицы брови сжаты, пухлые губы сомкнуты. Совсем как большая. Говорят, что они похожи. Это неправда. У Кати глаза черные, а у нее, Нины, глаза и не поймешь какие. А кажутся они похожими из-за того, что одеты одинаково. В перешитых из старой Колиной шинели пальтишках они смахивают на приютских. Только приютские девочки стрижены наголо, а у них волосы длинные, гладко расчесанные на пробор и заплетены в две тугие косы.
На соседнем заборе висел мальчишка, крикнул им:
— Двести тридцать!
«Вот дурак-то», — подумала Нина и тут же догадалась: не двести тридцать, а две сестрицы. Мальчишку этого нечего бояться: пока он слезет с забора, всегда можно убежать, а вот другого мальчишку… До него осталось пройти два дома. Уселся прямо на тротуаре. Наверное, беспризорник. Рваная шапчонка. Такой маленький, а курит. Беспризорник крикнул:
— Эй, антилипупки, каво несешь? Даешь сюда!
Нина не успела опомниться, как Катя, схватив ее за руку, перетащила на другую сторону улицы. Пристроилась позади какого-то толстяка. Толстяк шлепал рваными галошами по деревянным тротуарам. Когда беспризорник остался далеко позади, сестры вынырнули из-за спины толстяка и, прижимая к себе узелки с передачей, прибавили шагу.
«Конечно, нехорошо быть трусихой, — рассуждала про себя Нина. — Коля говорит, что надо себе внушать, будто ты ничего не боишься. Но вот опять…» Нина опасливо покосилась на козу. Коза, мирно щипавшая траву в канаве, подняла бородатую морду и самым глупейшим образом уставилась на сестер. Нина перешла на другую сторону тротуара, так, чтобы коза оказалась с Катиной стороны.
— Боишься? — Катя насмешливо улыбнулась.
— Ни капли. — Нина почувствовала, что краснеет.
— Козы очень ласковые, — с превосходством взрослой произнесла Катя, останавливаясь.
Коза стукнула копытцами о тротуар. Сестры, взявшись за руки, бросились наутек.
Долго шли молча, не глядя друг на друга.
А улице, кажется, нет конца.
Новоселовская улица, на которой живут Камышины, берет свои истоки в поле, а вливается — в главную улицу города. Сестры любят свою Новоселовскую. Красивая — с двухэтажными разноцветными домами, а наличники окон, карнизы и ворота украшены деревянным кружевом. Нина любила разглядывать это «кружево», у каждого свой узор. По обочинам дороги — высоченные тополя, березы. Из-за заборов красуются островерхие темные ели, а весной наплывает черемуховый цвет. А теперь лишь кое-где на ветвях уцелели желтые листья — они под ногами, и их так жаль топтать…
Когда, наконец, добрались до тюрьмы, там вдоль унылой кирпичной стены стояла огромная очередь. Какая-то дама в шляпке и страусовом боа (у мамы тоже есть такое боа, только оно теперь лежит в нижнем ящике комода), взглянув на сестер, воскликнула:
— Боже, как это жестоко — посылать детей!
— Нас никто не посылал, мы сами.
Нина с благодарностью взглянула на сестру. Заняв очередь, они сели в сторонке на краешек тротуара, как тот беспризорник. Катя вытащила из кармана пальто пакет, в нем было шесть сухарей, три побольше она отдала Нине. И Нина вдруг всхлипнула, то ли оттого, что ныл палец на ноге, стертый рваным ботинком, то ли из-за этой дурацкой козы, и потом: что этой даме-мадаме надо?
— Ну чего ты? — У Кати голос задрожал. Но она сдержалась. — Смотри: у меня по два леденца. Это мне Коля дал. Его вчера одна барышня угостила. Они сами делают леденцы и продают. Не реви! Начнут еще нас жалеть. Я хотела их на обратном пути дать тебе. Ой, что ты: не грызи! Их надо сосать, чтобы дольше.
Неожиданно очередь заволновалась. Все наперебой заговорили. Ждут какого-то начальника из Чека. Будут пересматривать дела. Ходят слухи — половину из домзака выпустят. Дай бог! Дай бог! Все засуетились. Доставали какие-то прошения.
Сестры прислушивались — может, и им нужно написать прошение? Нина, взглянув на старичка, благодушно чему-то улыбавшегося, неожиданно спросила:
— А вы будете прошение писать?
— Боже упаси! — воскликнул старичок. — Мой зять, ради которого я здесь околачиваюсь, извините за выражение, прохвост первой марки, и чем он дольше пробудет в этой скромной обители, тем лучше не только для моей дочери, но и для всего человечества. А вы зачем здесь, милые барышни?