Я впрыснул Нортону несколько доз этого средства (для чего пришлось воспользоваться шприцем), у него наступило заметное улучшение, и он повеселел. Но даже я понимал, что лечение давало временный эффект, и мне необходимо смириться с мыслью, что скорее рано, чем поздно, я останусь без кота.
Обсуждая это с Дайаной, я немного поплакал в ее кабинете. (Ладно, не цепляйтесь, наревелся от души! Но сейчас пытаюсь представить себя хотя бы отчасти мужественным человеком.) Ветеринар не могла предсказать, сколько Нортон еще протянет. Не исключено, что несколько месяцев, предположила она. Или недель. Как только эта мерзкая болезнь начинает распространяться, процесс может пойти очень быстро и разрушить весь организм.
Дайана подняла еще один вопрос, о котором я никогда не задумывался. Нет, не правда — вопрос, о котором я не позволял себе задумываться. Стала объяснять, что в некий момент — нет, не теперь, сразу оговорилась она, увидев выражение моего лица, — но когда и если это будет необходимо, мне придется принять решение усыпить кота. Я кивнул, как взрослый, способный обсуждать такие вещи человек, принялся задавать вопросы и тут же разрыдался. Плач продолжался несколько секунд, затем я вытер слезы, взял себя в руки и, решив, что я в порядке, снова стал спрашивать. Но после первого же слетевшего с губ слова слезы опять потекли из глаз. Я сидел в кабинете ветеринара, тяжело дыша, и чувствовал себя идиотом. К счастью, Дайана привыкла к подобным сценам, не раз — много-много раз терпела нечто подобное. Она не только предвидела, о чем я спрошу, и могла закончить за меня фразу, но и умела ответить с сочувствием. Я был этому рад, потому что, как ни пытался, ничего не мог произнести.
— Как узнать… когда… когда… — Я снова разревелся.
— Как узнать, когда настанет время? — сформулировала мою мысль доктор Делоренцо, и я сумел кивнуть. — Не забывайте, вы очень хорошо чувствуете своего кота и непременно поймете, когда придет срок. Будете знать, я вам обещаю. А до этого времени ничего не надо предпринимать.
Я сказал нечто вроде:
— И… (всхлипывание)… когда… (фырканье)… придет срок… (сдавленные рыдания)… что надо делать (потоки слез)!
Доктор Делоренцо: Можете принести его сюда.
Я: И?.. (Хрип, переходящий в икоту.)
Доктор Делоренцо: Да, я все сделаю. Если пожелаете, можете находиться рядом, даже держать его.
Я (ничего членораздельного, только мучительные конвульсии и рыдания).
Воспользовавшись перерывами в моей истерике, Дайана сумела мне объяснить, что на случай, если я захочу, чтобы Нортон умер дома, есть специальные врачи, которые приедут на квартиру и окажут соответствующую услугу. Я отказался — желал, чтобы все сделала она. Только выразил это не словами — давился, пыхтел и исторг из себя несколько слогов, которые должны были означать нечто подобное. Затем снова попытался задать практический вопрос. Хотел знать, как обстоят дела с кремацией. Приступал раза два или три, но не пробился дальше звука «к», после чего приходилось лезть за очередным бумажным платком. Дайана и в этом случае отнеслась с пониманием и сказала, что обо всем позаботится. Мне не о чем беспокоиться.
Затем она сказала нечто замечательное — и грустное, и приятное, и необыкновенно точное:
— Единственное, что плохо в наших четвероногих любимцах, они живут не так долго, как мы.
Теперь я ставил капельницу Нортону ежедневно, и мы оба очень ценили те минуты, которые проводили с ним наедине. Были связаны, как редко связаны два живых существа. И поскольку я не сомневался в этой связи, у меня появилась мысль.
Некоторое время я не высказывал ее вслух. Хотел отфильтровать и выяснить, выживет она или исчезнет. Она выжила. Проявилась, когда в середине апреля мы поехали в Саг-Харбор. В те выходные мысль обрела форму и вскоре совершенно завладела мной.
В Саг-Харборе Нортон вел себя активно, как раньше. Упорно прыгал на кровать и с кровати, хотя прыжки ему не очень хорошо удавались. В конце траектории он часто совершал неверное движение и скользил по паркету. Я показал ему, как пользоваться старинным сундуком в ногах кровати в качестве промежуточной площадки при прыжках вверх и вниз, но это ему не понравилось. В конце концов, он все-таки стал пользоваться сундуком, когда хотел залезть на кровать, но по пути вниз игнорировал. Я понял, Нортон считает это недостойным — кот должен уметь сам прыгать с кровати, и он упорно этим занимался. В те дни он отказывался признавать, что тело играет с ним злую шутку. Если мы оставляли его на первом этаже даже на несколько минут, он каким-то образом умудрялся подняться по лестнице, чтобы быть рядом (никогда раньше восхождение на второй этаж не давалось ему с таким трудом, но теперь каждая ступенька была препятствием). Ел в три горла, больше чем когда-либо в последнее время. Все выходные мяукал, чтобы я дал ему еще, и сколько бы я ни клал в его миску, тут же проглатывал.
У меня есть теория по поводу старения. По мере того как люди стареют, в них все больше и больше проявляется их сущность. Если человек в молодости отличался раздражительностью, ближе к старости он становится все сварливее. Пугливый все сильнее испытывает страх. Славившийся в молодости твердостью, с определенного момента жизни становится несгибаемым. Нелюдимый превращается в отшельника. Возраст выявляет причуды, и они расцветают буйным цветом. По-моему, это происходит оттого, что нарушаются защитные и сдерживающие механизмы, и индивидуальным особенностям не остается ничего иного, как проявляться все сильнее и сильнее. Мой кот превосходный тому пример. По мере того как Нортон старел и приближался к концу жизни, он становился все ласковее. Мягче. И даже храбрее. На это стоило посмотреть.
В последние недели я наконец рассказал людям, что Нортон болен. Это было очевидно, и я больше не считал нужным скрывать его недуг. Как только новость разнеслась, сразу начались телефонные звонки. Я был немного ошарашен. Меня спрашивали, как я держусь, но в основном беспокоились о Нортоне и открыто выражали свои эмоции. Он был одним из них, и мне давали это понять. Сьюзен Бердон (это у нее мы были в тот день, когда Нортон видел президента Клинтона) рассказала, что звонила матери во Флориду, и та, узнав, что у моего кота рак, разрыдалась. Справиться о моем дружке позвонила Нэнси Элдерман. Выслушав меня, она подозвала к телефону сына Чарли. Мы немного поболтали и разъединились. Но через несколько минут Нэнси позвонила мне опять. Она спросила сына, задавал ли он вопросы о Нортоне, и мальчик тихо ответил, что нет. Он ни словом не обмолвился о коте. Было что-то очень трогательное в том, как девятилетний ребенок старался оградить меня от боли, которую, как он знал, я испытываю.
Звонили несколько авторов, с которыми я работал, — хотели узнать, как себя чувствует мой парень. Близкий приятель Мишлен справлялся каждый день. Норм Стайлз, у которого появился собственный невероятно обожаемый шотландский вислоухий кот по имени Гоззи, названивал чуть не каждый час. Я разговаривал с давнишним приятелем Романом Полански, который участвовал во многих приключениях Нортона в Париже. Романа огорчило, что мой кот умирает, и в выходные он позвонил в Саг-Харбор узнать, как его дела. Почти все, кто знал меня и знал его, отметились в тот уик-энд. Это меня просто поразило.
Впервые за несколько месяцев я повез показать Нортона докторам Турецкому и Пепперу, и те были просто поражены его немощью. Пеппер осматривал его очень-очень нежно. А когда я сообщил, что у Нортона возникают трудности с отправлением его больших кошачьих дел, поставил ему клизму (это единственное, что я пока не мог заставить себя делать, но тот, кто дочитал до этого места, понимает, что если бы понадобилось, все бы получилось). Доктор Пеппер взвесил кота — по сравнению со своим нормальным состоянием он похудел на пять фунтов.
— Удивительный котик! — сказал Турецкий, когда мы уходили, и я понял, что он таким образом выражает уважение и прощается со своим давним пациентом. Для этого я и привозил к нему Нортона.