Вздохнув, он направился в уже опустевшую душевую, смыл пот, переоделся и постоял перед зеркалом. Зеркало было непременным атрибутом прежней его профессии, помогавшим натягивать маски невозмутимости, гнева, интереса или равнодушия, всего того, что должен изобразить разведчик в чужой стране. Он много лет обучался этому искусству, и сейчас нужное выражение явилось будто бы само собой. Он был деловит, спокоен, собран.
Храня на лице эту маску, Одинцов поднялся наверх, в безлюдный коридор научного отдела, и неторопливо зашагал к переходу. Была у него служебная квартирка в жилом корпусе, где, кроме него, обитали испытатели и человек пятнадцать из персонала, холостяки помоложе. Семейные жили в Новосибирске и в Академгородке; автобусы, развозившие эту публику по вечерам, между семью и восемью, уже ушли, и теперь в большом трехэтажном здании царили полумрак и тишина. Только внизу, в вестибюле, слышались шаги и голоса охранников.
Миновав лестницу, Одинцов распахнул стеклянную дверь в галерею перехода, и в этот момент его окликнули.
– Георгий! Один! Зайдешь на чашку чая?
Он резко обернулся. На площадке стоял Шахов и манил его рукой. Вид у генерала был самый неофициальный – китель расстегнут, на губах добродушная улыбка, седоватая прядь свисает на лоб. Вид как раз такой, подумалось Одинцову, с каким объявляют старому товарищу об увольнении.
Усмехнувшись в ответ, он спросил:
– А чем еще угостишь, Борисыч?
– Лимоном с сахаром. Чаек у меня крепкий, пятизвездочный.
Они прошли через пустую приемную в кабинет, и Шахов вытащил из нижнего ящика стола бутылку. Армянский коньяк, неподдельный, советской эпохи… Напиток пах терпко и сладко, как воспоминание об ушедших годах, когда на Кавказе царило спокойствие и виза в Ригу или Киев была не нужна.
Шахов щедрой рукой разлил коньяк по стаканам, подвинул приятелю блюдце с крупно нарезанным лимоном.
– За прежние времена, Георгий?
– Не слишком они были хорошими, – сказал Одинцов. – Лучше давай за нашу молодость.
– Разве ты старик? Я-то уже шестой десяток разменял… А сорок семь – не возраст! Ты, Один, и сейчас молодой!
– Молодой, но сильно битый, – проворчал Одинцов и опрокинул в рот коньяк. Шахов сделал то же самое, сощурился от удовольствия, потом придвинулся ближе.
– Вот что я тебе скажу, Георгий… Мы тут посовещались и вроде пришли к единому мнению. Гурзо тебе раньше не намекала? Нет? Ну, так слушай…
Дальнейший разговор, как и три или четыре дня, последовавших за ним, выпали из памяти Одинцова. Не навсегда – скоро амнезия пройдет и вспомнятся ему слова и события, хоть не во всех подробностях, но в основном; вспомнится, на что он решился и о чем думал, принимая странную свою судьбу, но это случится уже в другой жизни и, быть может, совсем с другим человеком. Или все-таки с Георгием Одинцовым, с Одином, но заброшенным по ту сторону неба…
Глава 2
Ксидумен
Носок башмака, окованный металлом, врезался ему в ребра.
– Ну, падаль, хайритское отродье… Что разлегся? Отдохнуть решил или продолжим?
Одинцов медленно повернул голову; виски были стянуты чугунным обручем боли. Его взгляд уперся в тяжелые башмаки, с победной уверенностью попиравшие дощатый настил, потом скользнул вверх – по мощным ляжкам, широкому поясу на объемистом чреве и заросшей рыжим волосом груди. Человек высился над ним подобно сказочному троллю – с таким же страшным, иссеченным шрамами бородатым лицом; по щеке стекала кровь, в холодных зеленоватых глазах затаились удивление и страх. Почему-то Одинцов знал, что должен сражаться с этим великаном. Еще он чувствовал ярость, но помнил, что в этой схватке нельзя убивать. Все остальное было покрыто тьмой.
Застонав, он перекатился на живот и, упираясь ладонями в прокаленные солнцем темные доски, привстал на колени. Теперь он видел плотную стену людей, толпившихся вокруг, – их было не меньше пятидесяти. Все коренастые, широкоплечие, обнаженные по пояс, в кожаных башмаках и юбочках до колен; у многих с переброшенных через плечо перевязей свисали кинжалы и короткие прямые мечи.
Как он попал сюда? И где он? Голова была пустой, только вспышками стробоскопа мелькали какие-то смутные воспоминания о зиме, окоченевших елях и снеге, кружившем за окном. Ему казалось, что еще мгновение, и он соскользнет обратно в тот холодный, белый, но такой привычный мир, а этот, полный тепла, солнца и света, растает, как туманный фантом. Но ярость, туманившая разум, держала крепче якоря. Он должен сражаться!
Одинцов поднялся на ноги, его качало. Нет, это доски настила слегка раскачивались под ним! Вместе с облаками в небе, далекой чертой горизонта и лазурной, искрящейся солнечными бликами поверхностью, такой знакомой, виденной не раз… Море? Что-то щелкнуло в голове, и еще одна частица новой реальности обрела свое место. Море, теплое море, такое же, как Средиземное или Карибское, что бы ни значили эти названия…
Но если вокруг море, то значит, он на корабле?
– Что, щенок, хватит с тебя? – Теперь рыжий не выглядел великаном, и Одинцов понял, что сам он выше противника на целую голову.
Нестерпимая боль пульсировала в висках, боль и ярость, с которой он не мог совладать. Ярость окрашивала мир вокруг него в кровавые оттенки. Он сморщился, отступил на шаг, разглядывая мускулистую грудь и могучие кулаки рыжего, перевитые ремнями с медными бляшками. Потом опустил глаза на собственные руки – пальцы были обмотаны такими же ремнями.
С одной стороны, это казалось правильным, с другой – что-то было не так, не в порядке. Он не мог понять, что случилось, но странное чувство преследовало его, словно тело, его покрытое шрамами, но все еще послушное тело, вдруг стало чужим.
В толпе зашумели, загоготали. «Он встал, встал, клянусь Шебрет!» – раздался чей-то ликующий вскрик; потом: «Дай ему, Рат! Врежь под ребра!» – и сразу же: «Рахи! Рахи! Бей, бей, бей!»
Боль. Дьявол, какая боль! Этот рыжий подонок ударил его, и потому так больно? Неуправляемая ярость захлестывала Одинцова, пресекая любую попытку вспомнить, понять или хотя бы удивиться. Сейчас это казалось совсем не важным; ненавистное лицо с клочковатой бородой маячило перед ним, и на шее, под завесой рыжих волос, была точка, что приковала его внимание. Он свирепо дернул ремень на правом запястье, смотал с пальцев длинную полоску кожи, густо усеянную металлическими бляшками, и уронил на палубу. Рыжий противник оскалил зубы в презрительной ухмылке. «Смотри! Сдается! Рахи сдается!» – долетел потрясенный шепот.
Он ринулся вперед в стремительном прыжке, сжав пальцы и вскинув руку в едином слитном движении, которое ни боль, ни растерянность, ни странное ощущение чужеродности тела не могли вычеркнуть из памяти. Там, под челюстью, сонная артерия и нервный узел… один точный, рассчитанный удар – хватит вполсилы – и эта груда рыжего мяса больше не будет смеяться над ним!
Ребро ладони опустилось на толстую шею, и рыжий покачнулся, выпучив глаза и хватая ртом воздух. Одинцов, ошеломленный, замер перед ним, разглядывая руки. Он сошел с ума или его конечности стали длиннее? Он же метил вовсе не в загривок, а в горло, в горло! Что с руками? И с пальцами? И с кожей?.. Она была гладкой, смугловатой, с золотистыми блестками выгоревших на солнце волос…
Рыжий сжал кулаки, набычился, шагнул вперед, размахнулся. Небо и море взорвались перед глазами Георгия Одинцова.
* * *
Застонав, он поднял веки. Головная боль прошла, сменившись вязким туманом, окутавшим сознание, словно полупрозрачная газовая фата. Одинцов облизнул пересохшие губы, снова прикрыл глаза и приступил к ревизии.
Одинцов Георгий Леонидович, полковник в отставке, инструктор по выживанию… Несомненно, это был он, но в то же время кто-то еще, почти незаметный, но все же присутствующий в его сознании. Он помнил, как они с Шаховым пили коньяк, помнил ломтики лимона на блюдце, помнил, что они о чем-то говорили, но все это было расплывчатым и неясным – во всяком случае, не объяснявшим, как он попал сюда, на это судно, в это море. Впрочем, не важно, решил он; все выяснится со временем, и спешить не надо, ведь такое уже было. После взрыва мины, нашпиговавшей его осколками… Контузия, три недели беспамятства и месяц амнезии, когда он с трудом вспоминал, кто таков полковник Одинцов…