И Лена рассказывала с удовольствием, без стеснения.
Ее трогало, радовало внимание Марьи Антоновны. Лена не могла, да и не пыталась понять, чем оно вызвано, что изменило их еще недавно сухие отношения. Не тем же, что с отъездом Стахеевых с нее быстро слетел внешний лоск и видимость благополучия? Нет, конечно, были какие-то более глубокие, внутренние причины…
А то, чего Лена в душе отчаянно боялась, из-за чего с таким упорством отказывалась сначала покинуть мансарду Веры Ефремовны, твердя: «Нет, ни за что, я лучше опять туда, к Катиной маме, перееду, лучше туда…», то есть встречи с Алешкой, то эта встреча прошла так просто и неприметно, что Лена даже растерялась.
Первые четыре дня, пока она лежала, Алешка не заходил к ним вовсе. Нарочно или случайно, напросился сам или был послан, но он провел эти четыре дня за Москвой, в агитпоходе.
А потом, когда похудевшая и подурневшая Лена вышла, пошатываясь, в их большой заставленный коридор, они встретились с Алешкой возле двери в ванную.
Лена схватилась за стену. Ей казалось, сейчас произойдет что-то ужасное. Алешка же совершенно спокойно, даже глядя ей в глаза, спросил:
— Хворала? Теперь прошло?
— Хворала… — прошептала Лена, облизывая сухие губы.
— Ты, если что понадобится, скажи, — проговорил Алешка. — Я ведь всегда время выберу.
— Хорошо, — сказала Лена.
И больше ничего.
Они разошлись каждый за своим делом. Лена сквозь туманное пятно видела его удалявшиеся, немного сутулые плечи, тонкую крепкую шею.
Алешка у своей двери обернулся, но только чтобы снять и почистить ватник — в руке у него была щетка, он мочил ее в ванной. Почистив, тотчас ушел и плотно затворил за собой дверь.
Лена не могла обманывать себя: Алешка не притворялся, он же не умел делать этого никогда; он просто перестал быть к ней неравнодушным! Иначе не предложил бы так, от всего сердца, свою помощь, а самое главное — не смог бы так ясно, без малейшего изменения в лице, так прямо смотреть в ее унылые глаза.
Смогла ли бы она сама, если б случай столкнул ее с Всеволодом, не меняясь, спокойно посмотреть на него? Нет, не смогла бы. Значит, он не был ей безразличен до конца? А она сама, значит, безразлична Алешке совсем?
Для Лены это было ударом. Неожиданным и тем более болезненным. Даже в дни увлечения Всеволодом, даже после той ссоры с Алешкой она не переставала верить, как в самое ценное, в его к ней любовь. И вот ее не стало…
Почему же Алешка разлюбил ее? И разлюбил ли? А если да, то за что? За то, что чуть не променяла его на Всеволода с подленькой, пустой душой? За то, что изменилась сама, отдалилась, забыла, сблизилась с чуждыми людьми? Разве можно за это разлюбить совсем, если любишь по-настоящему?
Лена, пожалуй, слишком привыкла к тому, что Алешка связан с ней очень прочными нитями. Она подсознательно угадывала раньше свою власть над ним, силу своего обаяния, цельность его чувства. Сейчас, как это ни горько было, поняла: власть, обаяние — пустые слова, существующие только с любовью. Кончилась любовь — пропало и обаяние! Так неужели она кончилась?
А Алешка и сам не знал, что с ним происходит. Что-то изменилось у него в душе по отношению к Лене после той страшной ссоры.
Впервые за много времени он вдруг спросил себя: а ведь Лена ничуть не лучше других девушек, хотя бы с их завода? (Раньше такая мысль просто не приходила ему в голову.) Она не красивее многих, менее ярка, занимательна, остроумна, более обыденна и наивна иногда… до глупости.
На Алешку вдруг, как после длительного сна или нездоровья — ссора с Леной довольно долго держала его в таком состоянии, — напал безудержный аппетит к жизни.
Началось с затеи с мотоциклом. И — дальше больше — перекинулось на все. Алешка видел, возвращаясь с завода, разноцветные афиши кинобоевиков — и ему хотелось толкаться у кассы, забиться в темный зал, замереть перед головокружительными похождениями какой-нибудь дивы… Бежал, наскоро перекусив сваренным Кузьминишной борщом или кашей, на рабфак — и пьянел от гула аудиторий, шума отодвигаемых парт. Начинались уроки — Алешка слушал их жадно. Кончались занятия — он не спешил домой. Вместе с веселой оравой рабфаковцев допоздна толкался в коридорах, шатался по улицам, горячо спорил, кричал, пел.
В редкие свободные дни Алешка отправлялся с заводскими ребятами на лыжные вылазки — Лену он не позвал ни разу — и дурел от снега, солнца, воздуха, голубых обрывов Воробьевки, стремительных полетов с них прямо на речной лед, в овраг, к черту в тартарары…
Так и жили они один возле другого, Алеша и Лена.
Не друзья и не враги. Не близкие и не посторонние. Не обиженные и не утешенные. Каждый сам по себе.
* * *
Весь день за городом валил снег. К вечеру стихло, будто кто сдул нависшие ватные облака. Выплыло солнце — розовое, довольное, хоть и холодное. И напоследок расцветило все: мохнатые, отяжелевшие ветки осин, пуховики на елях, похожие на сахарные головы пни, искристо-белые поляны.
Группа лыжников завода «Красный пролетарий» возвращалась из пробега. Шли цепочкой, по целине. За плечами болтались опустевшие мешки на лямках — попутно разнесли по ближним деревенькам свежие газеты. Девчат было четверо, парней втрое больше.
Алешка с Васей шли в голове цепочки. Лыжи скользили с шелестом — вжик! вжик! — взметывали пушистые фонтанчики. Свернули к оврагу. Где-то здесь надо было пересечь его, чтобы скорей выйти к окружной железной дороге, а оттуда к заводу. Васька крикнул:
— Братцы, последний привал!
Мигом утоптали снег, наволокли хворосту. Парень из мехцеха, бывший красноармеец, разжег искусно сложенный костер, по лесу пополз горьковато-сладкий дымок. Еды никакой уже не было, нашлась у кого-то в мешке ржаная краюха, ее разделили и дружно прикончили. А потом просто посидели, отвязав лыжи, на корточках у огня, грея руки, покуривая.
Возле Алешки сидела тоненькая девчушка из инструментального в большой мохнатой ушанке. Она одна, в отличие от товарок в стоптанных валенках, раздобыла себе где-то огромные, как лодки, пьексы со смешными закорючками-носами. Сейчас по очереди протягивала их к горящим веткам, пьексы сразу начинали дымиться и даже шипеть.
— Удобно в таких? — спросил Алешка.
— А как же! Велики только очень. — Девчушка с сожалением похлопала красными, как лапы у гусенка, ладошками. — А у тебя ноги не мерзнут? (Алешка был просто в старых, подвязанных веревками ботинках).
— Нет, я газетой внутри обернул.
— Отморозишь пальцы, тогда узнаешь… Мне эти пьексы старший брат дал. Он у себя на базе теперь в горнолыжники тренируется!
Девушка эта всю дорогу смущала Алешку. Он видел: намеренно, не скрывая, она старается идти к нему ближе. Когда заносили в последний сельсовет газеты, помогла ему, а не Ваське, например, разгрузить мешок. На обеденном привале положила Алешке кашу в свою миску — сам он, конечно, забыл взять из дома… Не было в этом ничего назойливого, неприятного. Наоборот. Румяное курносое лицо было такое бесхитростно-открытое, трогательное. И темная, как просяное зернышко, родинка на подбородке, когда девушка говорила, так забавно двигалась… Алешка и в заводе несколько раз сталкивался с этой девушкой у столовой, в проходной, возле библиотеки. И заговаривала она с ним всегда о таком, точно угадывала наперед, что ему интересно. О прочитанной книжке, о том, трудно ли учиться на рабфаке, — откуда только знала?
Вот и теперь сказала, чуть пришепетывая:
— А тебе ведь не в общежитие ворочаться. Значит, лучше от окружной на трамвай сесть. — Видно, слышала, что он не живет больше там.
— Я в душевую забегу помыться.
— Ой же, простынешь после!
Кто-то прокричал зычно:
— Подъе-ом!
Все повскакали, бросились подвязывать лыжи.
— Я тебе свои рукавицы дам, хочешь? — предложила девушка. — У меня руки смотри какие горячие!..
— А ты чего это хромаешь? — спросил Алешка.
— Пятку стерла. — Она и вправду ступала одной пьексой косо, неуклюже. — Уроды эти шлепают.