Поначалу я сомневался, по силам ли самому Эмберу установить порядок, к счастью, мои сомнения развеялись. Ведь толпища крестьян, хлынувших в Киллалу, не имели ни малейшего представления о наших целях и замыслах. Среди них было немало лихих, отчаянных голов — Избранников да драчливых забияк. В первые часы новой власти таких людей даже не хватало: некому было собирать по деревням лошадей да провизию. Кто знает, может, они увидели в этом знак — начать решительное наступление на имущих. Идеи революции, подобно крестьянству в любой стране, они толковали буквально, хотя самого слова «революция» и слыхом не слыхивали. Тиранов нужно низвергнуть, отобрать все их достояние, а заодно и жизнь. Однако дисциплина Эмбера и сабли его сержантов (больно бьющие плашмя по спинам) быстро искоренили эти настроения. Конечно, происходили и прискорбные случаи: в Киллале и окрест было разграблено и спалено несколько господских усадеб, но это дело рук лиходеев, вроде банды Мэлэки Дугана, который, увы, подчинялся нам не полностью. Но в целом ирландские новобранцы вели себя достойно, что и признают самые благородные наши недруги.
Только что перечитал свои записи и ужаснулся: как не соответствуют они моим воспоминаниям о тех днях! Хотя факты изложены без прикрас и оправданий моим безыскусным языком. Но, по правде говоря, самое запомнившееся мне о тех днях — невообразимая сумятица, как на улицах Киллалы, так и в моих собственных чувствах. Высадились иноземные солдаты, и поднялось восстание, в нем надлежало сыграть свою роль и мне, в чем я ни на минуту не сомневался, — вот и все, что я могу с уверенностью сказать о тех днях. Улицы были запружены людьми, далекими и чуждыми моей взбаламученной душе. Говорили они по-французски и по-ирландски — на языках, на которых я мог изъясняться, но ни тот ни другой не были родными. Слова вроде бы знакомые значили для меня не больше, чем шум далекого морского прибоя. Французские офицеры, солдаты знали, чем им предстоит заниматься. Я же понятия не имел. Мороз подирал по коже, когда я слышал их уверенные команды. Очевидно было, что наше селение в Мейо для них — очередная захваченная деревушка, неважно где: в Африке или в Карибском море. И уж поистине кровь стыла в жилах, когда я наблюдал не французов, а своих соотечественников; мне чужд их язык, увлечения, чувства. Крытый рынок набит узниками, такими же, как я, протестантами, англичанами по крови, моими соседями и друзьями, а я расхаживаю по улицам вместе с тюремщиками. На улицах Киллалы толпы католиков с пиками — и я среди них, заодно с ними! И что там политические убеждения или трезвые размышления! В душе моей медленно нарастал протест против того, во что уверовал, против того, что творю.
Первой битвой в нашей кампании оказалось взятие Баллины, моего родного города, стоит он в семи милях к югу от Киллалы на реке Мой. В Баллине размещались части гвардейцев принца Уэльского, человек шестьсот под командой полковника Чапмена, подразделение карабинеров и несколько рот йоменов. Перед Чапменом встал выбор: либо принять бой, либо отступить на юго-запад к Фоксфорду, уступив таким образом врагу значительную часть Мейо, но сохранив боевые силы на тот случай, если повстанцы двинутся на Каслбар. На размышления Эмбер оставил полковнику чуть больше дня: вечером двадцать четвертого он послал на Баллину шестьсот своих солдат под командой Сарризэна, пять сотен ирландцев, в том числе людей Мак-Доннела и О’Дауда. Двинулись войска напрямик через угодья Гленторна по старой дороге на Россерк. Во главе ирландцев стоял Мак-Доннел, однако отдавал приказания Тилинг.
Наверное, следовало бы сохранить более яркие воспоминания о своем первом бое, но память подводит меня. Поход наш все же видится мне в романтических тонах. Дорога на Россерк — узкая, коварная тропка — вьется меж хижин крестьян лорда Гленторна и выходит на дорогу к Баллине за милю до города. Мы шли в кромешной темноте, то из одного, то из другого дома выходили крестьяне, зажигали пучки соломы, чтобы осветить нам путь. Женщины выносили нам хлеб и молоко. С той ночи дорогу эту прозвали «соломенной». Странно, необычный переход наш поначалу представлялся мне обыденным, привычным. Но даже выстроить солдат в колонну оказалось делом непростым: они кричали, размахивали руками, чувствовалось их волнение, подобно мне, они шли в первый бой, и, очевидно, для кого-то он явится и последним. Так и виделось мне все, с одной стороны, обыденным, с другой — призрачным как сон. Удивительно, двойственность эта не покидала меня с того момента, когда гонец принес известие о высадке французов. И вот я иду по призрачной и в то же время знакомой дороге, вижу знакомые лица.
Иду по «соломенной» дороге.
КИЛЛАЛА, АВГУСТА 24-ГО
Воскресным утром, в канун похода на Баллину, священник Хасси преклонил колени пред алтарем, потом, укрыв руки под рясой, повернулся к своей пастве. Он понимал всю значимость сегодняшней службы и потому заговорил проникновенно и неторопливо.
— Братья мои! Тревожное и смутное время настало для нас. В прошлом месяце мы с великой скорбью поведали вам об ужасных жестокостях, кои чинились моими прихожанами. Это, увы, неоспоримо. Подобные вспышки, конечно, тяжкий грех, однако их можно понять: жизнь в нашем краю тяжелая и кое-кто из помещиков ведет себя отнюдь не по-христиански. Сегодня же неизмеримо большая опасность нависла над душой каждого из вас.
Худой, тщедушный человек, выходец из семьи среднего достатка в графстве Мит. Большой приход, Бектайв, в тех же местах вспоминался ему отрадой на пастырском поприще, и ему часто грезились раздольные зеленые луга, река Бойн, развалины древнего аббатства, легкий мост. В Мейо он поехал как в ссылку. Впрочем, ни жалоб, ни каких-либо иных чувств он не выказал.
— С полгода назад, как всем вам хорошо известно, множество обманутых людей на востоке и севере с оружием в руках поднялись против короля. Могучая армия нашего государя подавила восстание. Но не успели еще остыть мятежные пепелища под солдатскими сапогами, как вновь занимается пожарище: французы вторглись на нашу родину, тщатся всякими соблазнами оторвать вас от дома, от семьи, от земли. Французы у себя в стране убили короля с королевой и погубили тысячи невинных душ, они преследуют всякую религию, и в особенности нашу святую церковь. Вероотступники и головорезы подбивают вас сейчас на восстание, которое обернется для вас гибелью. Горько говорить, но те ирландцы, кто стакнулся с бандитами, будут смущать и вас. Я высказываю не только свою волю, но волю нашей святой церкви, донесенную до нас ее епископами. Брать от французов оружие и содействовать им — смертный грех, коим на веки веков очернится душа ваша.
Хасси был не силен в ирландском языке, к которому питал легкое презрение; поэтому он тщательно подбирал слова и старался по глазам прихожан угадать, запали они в душу или нет. Как и в любой воскресный день, церковь переполнена, слева от прохода мужчины, справа женщины. На мужчин-прихожан и смотрел Хасси. Большинство после его проповеди разойдется по домам, но кто-то отправится в стан к французам. Он почти наверное знал, кто именно. Вон сидят, уставившись в выложенный каменной плиткой пол или отвернувшись от священника.
— На веки веков очернится душа ваша, — повторил он, сам проникаясь сказанным. — Душа мягкая, нежная и белая, словно руно агнца, захватана грубыми, грязными ручищами.
И наконец, о самом прискорбном. Викарий нашего прихода, Мэрфи, ушел во французский стан. Я освободил его от обязанностей священника и доложу епископу о случившемся. Можете не сомневаться, его преосвященство сурово покарает этого несчастного. Посему не считайте советы его и мои равноценными. Мнение церкви о восстании очевидно и неоспоримо: наши епископы единодушно осудили его.
Да, Мэрфи достойный пастырь этого дикарского стада, подумал Хасси, ему вдруг с омерзением представилось грубое круглое лицо, загорелая, как у крестьянина, с белыми полосками-морщинами шея, неопрятная, в крошках нюхательного табака, ряса, смрадное с похмелья дыхание. Неудивительно, что повсюду презирают эту страну пастухов и изуверов. Внезапная ненависть схлынула, и Хасси устыдился своего чувства. Речь его смягчилась, обращался он к тем, кто мог внять его словам, и слова, казалось, летели к прихожанам не с амвона, а с ухоженных зеленых пастбищ, из благочестивых келий Сен-Омера.