LI
— Во-первых, — заговорил соперник Цицерона и господина Дюпена[89], польщенный впечатлением, которое, как ему казалось, он произвел наконец на своего друга, — во-первых, моя кажущаяся неверность Мадлен простительна, потому что моя новая страсть не обращена к незнакомке, но к ее подруге, кузине, сестре, а она как бы несет на себе отпечаток Мадлен в каждом жесте, в каждом слове. Любить ее сестру — это продолжать любить ее самое, любить Антуанетту — значит продолжать любить Мадлен.
— Пожалуй, это верно, — задумчиво сказал Амори, и лицо его просветлело помимо его воли.
— Вот видишь! — воскликнул восхищенный Филипп. — Ты сам признаешь справедливость моих слов.
Во-вторых, теперь ты согласишься, что любовь — самое свободное, самое неожиданное чувство в мире, самое независимое от нашей воли.
— Увы! это так! — прошептал Амори.
— Это не все, — вновь заговорил Филипп с неиссякаемым красноречием, — это не все. В-третьих, если моя молодость и способность любить воскресила во мне юную и пылкую страсть, неужели я должен пожертвовать естественным, Богом данным чувством ради предрассудков постоянства, которые бесчеловечны, и Бэкон[90] поместил бы их в категорию errores fori[91]?
— Согласен, — пробормотал Амори.
— Следовательно, ты не порицаешь меня, мой дорогой, — торжествующе заключил Филипп, — ты находишь простительным, что я полюбил мадемуазель Антуанетту?
— Какое мне дело, в конце концов, любишь ты или не любишь Антуанетту? — воскликнул Амори.
Губы Филиппа тронула легкая улыбка очаровательного самодовольства, и он сказал жеманно:
— Это, конечно, мое дело, мой дорогой Амори.
— Как! — вскричал Амори. — И после того, как ты скомпрометировал Антуанетту своим легкомысленным поведением, ты осмеливаешься сказать, что она имеет склонность к тебе?
— Я ничего не говорю, мой дорогой Амори, и если я компрометирую ее моими неосторожными действиями (я думаю, что ты намекаешь на мои прогулки по улице Ангулем), я ни в коей мере не компрометирую ее моими словами.
— Господин Филипп, — сказал Амори, — вы осмеливаетесь сказать при мне, что вас любят?
— Но мне кажется, что именно перед тобой, ее опекуном, я могу это сказать.
— Да, но вы не должны это говорить.
— А почему я не должен говорить, если это так и есть? — сказал в свою очередь Филипп, взволнованный этим разговором, чувствуя, что его кровь бурлит сильнее обычного.
— Вы не будете этого говорить… потому что не осмелитесь…
— Напротив, говорю тебе, что если бы это было правдой, я был бы горд, восхищен, счастлив, я сказал бы об этом всему миру, я кричал бы об этом на крышах. И черт побери! не знаю, почему я не могу об этом говорить, если это так?
— Как так?.. Вы осмеливаетесь сказать…
— Правду.
— Вы смеете говорить, что Антуанетта любит вас?
— Я смею сказать по крайней мере, что она благосклонно приняла мои искания и не далее, чем вчера…
— Итак, не далее, чем вчера? — нетерпеливо прервал его Амори.
— Она разрешила мне просить ее руки у господина д'Авриньи.
— Неправда! — воскликнул Амори.
— Как неправда? — изумился Филипп. — Ты понимаешь, что ты обвиняешь меня во лжи?
— Черт возьми, еще бы я не понимал!
— И ты делаешь это преднамеренно?
— Разумеется.
— И ты не возьмешь обратно это оскорбление, которое ты мне наносишь неизвестно почему, без всякого повода, без всякой причины?
— Воздержусь.
— Право, Амори, — сказал Филипп, возбуждаясь все больше, — я понимаю, что, несмотря на мои аргументы, я, может быть, и виноват, но между друзьями, людьми света, принято другое обращение. Если бы ты сказал подобное во Дворце, я бы не обиделся, но здесь, у меня, — это другое дело. Это оскорбление, и я не могу его стерпеть даже от тебя, и если ты настаиваешь на своем…
— Разумеется, — воскликнул Амори с еще большим пылом, — и я повторяю, что ты лжешь.
— Амори, — в отчаянии воскликнул Филипп, — предупреждаю тебя, что хоть я и адвокат, но я обладаю не только гражданским мужеством и буду биться с тобой на дуэли.
— Ну что ж, бейтесь! Разве вы не видите, что у вас прекрасное положение? Оскорбив вас, я тем самым дал вам право выбора оружия.
— Выбор оружия… — сказал Филипп. — У меня нет предпочтения, мне все равно, потому что я никогда не держал в руках ни шпагу, ни пистолет.
— Я принесу то и другое, — сказал Амори. — Ваши секунданты выберут. Вам останется назначить время.
— Семь часов, если хочешь.
— Место?
— Булонский лес.
— Аллея?
— Мюэт.
— Договорились. По одному секунданту будет достаточно, я полагаю. Поскольку речь идет о клевете, которая может нанести ущерб репутации девушки, чем меньше будет посвященных, тем лучше.
— Как о клевете! Ты смеешь говорить, что я оклеветал Антуанетту?
— Я ничего не говорю, кроме того, что завтра в семь часов я буду в Булонском лесу, на аллее Мюэт, с секундантом и оружием. До завтра, господин Филипп.
— До завтра, господин Амори. Вернее, до вечера, потому что сегодня четверг, день приема мадемуазель Антуанетты, и я не понимаю, почему я должен лишать себя удовольствия видеть ее.
— До вечера у Антуанетты, и до нашей встречи завтра, — сказал Амори.
И он уехал, рассерженный и восторженный одновременно.
LII
Это был самый приятный и самый мучительный для Филиппа вечер из всех, проведенных здесь.
Антуанетта была очень мила с ним. Рауль не пришел, Амори сразу же сел за игру и проигрывал с необычайным ожесточением.
Таким образом, Филипп остался почти наедине с Антуанеттой, и она совсем не была этим рассержена…
Время от времени Амори бросал быстрый взгляд в сторону Антуанетты и Филиппа, видел, как они тихо беседуют и улыбаются друг другу, и каждый раз обещал себе не щадить завтра своего друга Филиппа.
А сам Филипп почти забыл о своей дуэли! Радость и угрызения совести душили его. Напрасно он раскаивался в своем счастье, его триумф бросался в глаза, и он был вынужден терпеливо нести эту ношу. Когда Антуанетта ему улыбалась, он говорил себе, что, может быть, завтра он дорого заплатит за эту улыбку. При каждом ее кокетливом взгляде он одновременно видел, как сверкает вдалеке, словно молния на горизонте, один из этих ужасных взглядов Амори, о которых мы упоминали.
Тем не менее, чувствуя себя изменником, он предавал память бедной покойницы. Но, наконец, воспоминания о Мадлен в прошлом, мысль о мщении Амори в будущем, постепенно отступали, и он полностью отдался созерцанию своей победы.
Он вернулся к реальности только в момент отъезда, когда Антуанетта ласково протянула ему руку на прощание. Он подумал, что, может быть, видит ее в последний раз, он растрогался и, целуя атласную кожу ее руки, не смог удержать несвязные патетические слова:
— Мадемуазель, вы так добры… столько радости… Ах, если судьба будет против меня, если я паду с вашим именем на устах, не согласитесь ли вы… с вашей стороны, мысль… улыбку… сожаление?..
— Что вы хотите этим сказать, господин Филипп? — спросила удивленная и испуганная Антуанетта.
Но Филипп ограничился последним взглядом и поклоном и вышел с трагическим видом, не желая ничего добавить и упрекая себя за то, что уже сказал слишком много.
Антуанетта, движимая одним из тех предчувствий, которые возникают у женщин, подошла к Амори, уже взявшему шляпу и собиравшемуся уходить.
— Завтра первое июня, — сказала она. — Вы не забыли, Амори, что завтра у нас свидание с господином д'Авриньи?
— Разумеется, нет, — сказал Амори.
— Мы там встретимся в десять часов, как обычно?
— Да, в десять, — рассеянно сказал Амори. — Если я не приеду к полудню, скажите господину д'Авриньи, чтобы он меня больше не ждал, и что я задержался в Париже по неотложным делам.