* * *
В московских ссудных кассах за очень дешевую цену можно найти трубку с янтарным чубуком, коралловые серьги и шелковый капот. Там же можно найти кое-что и почище янтарного мундштука — янтарные нравы… О происхождении этих нравов рассказывают, что черт, посещая во время о́но притоны канкана и разорившись, заложил эти нравы в наши ссудные кассы и, просрочив уплату процентов, оставил их там на веки вечные. Содержатели ссудных касс такие же люди, как и мы. У них такие же глаза, уши, носы… Они кровожадны и едят людей живьем, но им присущи и хорошие качества… Так, им не чуждо чувство дружбы… Пример: когда содержатель ссудной кассы Шлюглейт на общем собрании кредиторов был признан злостным банкротом, то его друзья-кредиторы — содержатели ссудных касс Дубиновский и Свердлов остались при особом мнении. Содержатели ссудных касс курсов наук не оканчивают, но политики из них выходят великолепные. Так, некая мадам Рейфман, содержащая в Газетном переулке ссудную живодерню, оказывается чересчур умной мадамой. Была у нее в семье свадьба, и ссудная касса была по этому случаю в продолжение нескольких дней заперта. Но дни эти не пропали даром для кармана «хозяйки». Она и на свадьбе погуляла, и доходы сберегла (некоторым образом, невинность соблюла и капитал нажила). Умная мадам оштрафовала всех, кому был срок платить в эти дни проценты. Некоторые, говорят, и вовсе лишились своих вещей.
Дамы и немцы на седьмом небе. Первых достаточно поволновал гастролировавший у нас купно с мадам Лукка тенор Мержвинский*, вторые носятся с трагиком Эрнстом Поссартом. Те и другие счастливы. Поссарт, к стыду России, совсем стушевывает нашего фарфорового и бонбоньерочного трагика Ленского. Уехавшие уже из Москвы Мержвинский и Лукка, выражаясь современно, производили бунт и волнение умов. Сборщики податей, давно уже убедившиеся, что у москвичей нет денег, теперь разубеждаются, ибо наши обремененные многочисленными семействами отцы, вдовы, сироты и оставленные за штатом платили за места кубические цены с легкостью лебяжьего перышка; пять, десять рублей — это тьфу! На Поссарта ходит вся Москва, начиная с просвещенных генералов и кончая невежественными охотнорядцами. Девять десятых из них знают по-немецки только «шпрехен зи деич» да «шнапс тринкен». Шекспира отродясь не видали и не слыхали, но тем не менее идут на Поссарта, усердно глядят на него и, ничего не поняв, говорят: «М-да… Куда Ленскому!» Не повидать Поссарта считается у нас мове-жанром. Директор Немецкого театра Парадиз до того доволен, до того счастлив, что на его немецком лице даже мед выступил… Немцы от удовольствия, любви к отечеству и народной гордости красны, как раки, немки раскисли, расплылись, закатывают глаза zum Himmel: «О mein Possart!»[39] Даже на вывесках биргалок чудится умиление. Все расчувствовались, расхныкались, а между тем положение знаменитого трагика далеко не ахтительное. Ему следует поднести сочувственный адрес. Дело в том, что его заставляют играть в… театре Мошнина, в сарайчике, который даже любители находят тесным и грязным. Москва велика, но Поссарту не нашлось в ней места, и этот великанище изображает теперь из себя льва, посаженного в мышеловку: без того не повернешься и шагу не ступишь, чтоб не удариться локтем… Ричард III с войском из трех (это буквально!) солдат смешон… Да и вообще говоря, наша Москва любит упиваться знаменитостями, но не любит давать им приюта.
* * *
В Екатерининском зале окружного суда* солидное нововведение, заимствованное, впрочем, у тлетворной Франции. Поставили для свидетелей большую подкову. Прежде свидетель не знал, где стать, куда девать руки… Он чесал переносицу, щипал бородку, поправлял галстух и в конце концов, чувствуя тяжесть рук, век, головы, терялся… Теперь же руки его заняты делом. Он входит в полукруг подковы, упирается в края ее руками и чувствует себя великолепно. Даже лжесвидетелям хорошо. Эта подковка так понравилась москвичам, что они хотят ввести ее всюду, где непривычный человек должен чувствовать себя не совсем ловко: на сцене Немецкого клуба — для артисток, не знающих, куда девать свои руки; в Шереметьевском переулке — для редакторов, приглашаемых «потолковать»*; в приемной доктора Захарьина; в редакциях — для авторов, впервые приносящих свои произведения, и в редакции «России» для майора Олимпа (!) Уманца*, беседующего с канцеляристами-сотрудниками, издавшими с дозволения цензуры печатную «инструкцию» для обуздания упомянутого Олимпа. Также в консисторских приемных — для объектов «обдерации и облупации», и вообще в каждом доме: для проигравшихся папаш, оправдывающихся перед мамашами, и для юнцов, объясняющихся в любви.
* * *
Наши газеты разделяются на два лагеря: один из них пугают публику передовыми статьями, другие — романами. Есть и были на этом свете страшные штуки, начиная с Полифема и кончая либеральным околоточным, но таких страшилищ (я говорю о романах, какими угощают теперь публику наши московские бумагопожиратели вроде Злых духов. Домино всех цветов и проч.) еще никогда не было… Читаешь, и оторопь берет. Страшно делается, что есть такие страшные мозги, из которых могут выползать такие страшные «Отцеубийцы», «Драмы»* и проч. Убийства, людоедства, миллионные проигрыши*, привидения, лжеграфы, развалины замков, совы, скелеты, сомнамбулы и… чёрт знает, чего только нет в этих раздражениях пленной и хмельной мысли!* У одного автора герой ни с того ни с сего бьет по мордасам родного отца (очевидно, для эффекта), другой описывает «подмосковное» озеро с москитами, альбатросами, бешеными всадниками и тропической жарой, у третьего герой принимает по утрам горячие ванны из крови невинных девушек, но потом исправляется и женится без приданого…
— Кончайте поскорей ваш роман, М. Н.! — говорит один редактор своему романисту-поденщику.
Романист сажает всех своих героев в кукуевский поезд и — трагическая развязка готова*. Страшна фабула, страшны лица, страшны логика и синтаксис, но знание жизни всего страшней… Становые ругаются по-французски с прокурорами, майоры говорят о войне 1868-го года, начальники станций арестовывают, карманные воры ссылаются в каторжные работы, и проч… В завязке кровопролитие, в развязке тетка из Тамбова*, кузина из Саратова, заложенное именье на юге и доктор с кризисом. Психология занимает самое видное место. На ней наши романисты легавую собаку съели. Их герои даже плюют с дрожью в голосе и сжимая себе «бьющиеся» виски… У публики становятся волосы дыбом, переворачиваются животы, но тем не менее она кушает и хвалит… Ей по душе наши маралы… Suum cuique…[40]
Рыков, в одной из своих речей, советовал почтить одного публициста памятником. Не отрицая заслуг этого обожаемого публициста, я все-таки думаю, что было бы справедливее, если бы сначала были почтены памятником лица нижепоименованные, состоящие защитниками по рыковскому делу.