— Но религиозные войны ведете в основном вы, католики, — отбивался я.
— Скажете тоже. Государи, вот кто их развязывает — и заканчивает захватом чужих территорий. Чистейшие политические амбиции под жиденьким религиозным соусом. Когда людям становится интересен Бог иноверца, а не его владения, этот интерес бескорыстен, молодой человек.
Я обиделся (он меня старше года на два ото силы).
— А что такое тогда ересь, против которой сражаются католики, если не чуждые им представления о вере?
— Чуждые им представления о человеческом достоинстве и о земном устроении. Некто ухватил клочок Великого Откровения, какой ему приглянулся, сделал себе стяг и размахивает им, будто ему дана вся совокупность великого Знания. И еще других понуждает с ним соглашаться, а главное — пытается среди этих других воплотить свой идеал Господня Царства. Поверьте мне, самый основополагающий и самый страшный вид ереси — деятельная. Попытка создать новый рай на Земле, вопреки словам Христовым, что Его царство не от мира сего.
— Почему? Разве не естественно для человека бороться с несправедливостью и неправедностью и разве воплощение Царства Божия — не апофеоз этого сражения?
Он уселся поудобнее и начал рассуждать:
— Видите ли, юноша (ох, опять!), христианский способ ведения хозяйства при всей чистоте тех, кто ему следует, не очень плодоносен. Чтобы вчерашний раб, нынешний раб по складу духа своего — усердно трудился, нужно стрекало, а его-то прежде всего и удаляют при устройстве таких коммун, городских и деревенских. Народец же подбирается в них хотя и праведный, но не чересчур благой: в такие места стекаются обиженные, беглые, бунтари и исступленные искатели правды, которые насиделись по тюрьмам. Словом, бродильное начало. И вот тогда либо вместо естественной погонялки, желудочного интереса, — главарю или религиозному вождю приходится выдумывать что-то карательное, либо начинается грабеж соседей под любым предлогом: что они завоеватели и угнетатели… сами еретики… крестятся не через то плечо… под носом не кругло… И вот вам, пожалуйста, разгул страстей, который, слава Богу, если вскоре оборачивается против тех, кто его развязал. И ведь так всегда: война с земным во имя Неба, с реально воплотившимся во имя красивой идеи и хула на мир, который, как-никак, есть творение Божье, — вечно рождает ненависть к тому мироустройству, которое ныне поддерживает жизнь людей в государстве, и причем сносно поддерживает, хотя и не слишком-то праведно.
— Откуда вы всё это знаете?
Он снова хмыкнул и растянул рот в улыбке до ушей.
— А по кипу прочел. Знаете, мой ангельчик, в древнем государстве инков ого-го когда еще додумались до того, что труд есть земное божество. Сам их Инка, верховный правитель, в поле пахал — правда, один-единственный раз в году и в качестве особого праздника. Всё их общество как бы разыгрывало грандиозный и бесконечный спектакль с отлаженными ролями. Человеку изначально доставалась некая ступень на лестнице, и если он с нее не сходил, он мог быть спокоен за свое будущее и за то, что Белые Инки обеспечат его дряхлость. Люди возделывали поля, ткали шерсть маленьких безгорбых верблюдов, плавили золото, приручали орлов — торить путь огромным воздушным змеям, на которых перевозили груз. В армии они собирались лишь затем, чтобы возводить величественные храмы, которые служили им и «летописью в камне». И так шло столетиями, однообразно и точно, как Нюрнбергские часы.
— А потом?
— Ну, вы же знаете. Власть захватил энергичный владетель, который и Инкой-то не был, некто Атауальпа; естественно, повыбил всю ранее правившую династию, кроме одного мальчика. Мальчик-то всё и описал, но уже по-испански. Ибо вслед пришел Писарро, сжег узурпатора, окрестил и инков, и кечуа, и аймара — все тамошние народы и кланы. У новых хозяев хватило ума не ломать часы, но пружина в них куда раньше стала не та. Кому знать, как не мне: мои иезуиты же и устрояли такие малые христианско-инкские государства внутри государства. Создавали плантации сельскохозяйственных редкостей, развивали духовность, и не только религиозную, но и светскую, поощряли таланты, из кожи вон лезли, а все была скука смертная. И передовое миросозерцание не вывезло: как ни крути, а полный конец вышел уравновешенному земному раю!
— Всё-таки жестокий был рай и у них, и у вас. Живи по ранжиру, сиди на своем насесте и не мечтай об иных вершинах…
— Я же и говорю: земной рай. Иного не дано. За покой и уравновешенность приходится платить втридорога, ибо ради них и вообще ими ущемляется некий исконный родник жизни в человеке. Вспомните мои слова, когда Гэдойн… — он закусил губу.
Да, о третьей-то новости я чуть не забыл упомянуть — о самой крупной, самой блистательной! Мы собираемся в город Эрк — и всем, так сказать, «большим двором».
В знаменитую деревянную столицу эркского владетеля мы шли сначала на кораблях вдоль побережья, затем — санным путем в крытых возках. Каковы бывают такие путешествия — описывать во всех подробностях бессмысленно: в воде — болтанка, болтовня и скучища, на суше — опять же скучища, только вместо качки тряска. Но хотя бы местность красивая: могучие ели и кедры, что вонзаются заснеженной вершиной в небо, солнце, которое играет в снегах, и облака радужно искрящейся снежной пыли. Ибо здесь, в лесах, мы снова въехали в зиму.
В Эрке мы расположились не в самом городе, а неподалеку, в усадьбе родителей ины Франки, вернее — Катерины: в ходу здесь было второе ее имя. И сразу же мы все уверились, что приехали сюда не ради красот города, рубленного и изузоренного топором, не из-за короля и его дворян, облаченных в меха, а только чтобы Кати смогла увидеться со своей родней.
Отец ее был склав, невидный из себя, темноватой масти и юркий; матушка — из варангов, красавица, белотелая и белокурая, на ходу медлительно-плавная, точно каравелла при легком бризе… Я ловлю себя на излишней красивости слога — вечный мой недостаток!
Удивили меня в них две вещи — то, что в семье верховодил муж, причем без малейшего крика, шуточками и усмешками. Видимо, на его характер все уже по сту раз напоролись. А еще то, как супруги нарядились для встречи гостей — как раз наоборот. Он — в варангскую накидку из чего-то наподобие шотландки в красную, черную и зеленую клетку, что была заколота на плече огромной медной брошью, при виде которой я вспомнил шлем достославного Рыцаря Печального Образа — тот, что из цирюльникова тазика, — и в кожаные портки. (Слава Богу, хоть этим он не напомнил мне ни кельта, ни тихо помешанного!) Она щеголяла в платке на волосах, склавской белой рубахе до пят и круглом кожаном воротнике на все плечи, унизанном всякой всячиной: корольками, ляпис-лазурью, речным жемчугом, золотыми и серебряными бляшками и кусочками меха, — и донельзя похожем на открытый лоток коробейника. Тут же мне объяснили, что при заключении «междуплеменных» браков жених и невеста дарят друг другу свою национальную одежду и ходят в ней — поначалу в знак того, что обручение состоялось, а позже — что и супружество доброе.
Нам, кажется, всем были рады так же, как и Катерине, — до самой маковки. Тотчас же затащили за стол, будто мы всю дорогу держали великий пост. На самом же деле до пепельной среды еще оставалось добрых пять дней, ко всеобщему ликованию. Угощение нам сделали, по местному выражению, «толстотрапезное». Кормили на убой, поили по самые ноздри, за столы сажали вначале с церемонией — кого по правую руку от хозяина, кого по левую, кого во главу стола, а кого и в охвостье. Но под конец плюнули и рассовывали куда придется, «без мест», ибо мест на всю ораву уж никак не хватало.
В конце второго дня наткнулся я на господина Даниэля, что скромно устроился в темном углу на низком табурете с миской варева, по аппетитности равного нашей незабвенной английской холодной овсянке.
— Вот, у здешних транжир так бы и пропало, — сказал он мне сокрушенным и извиняющимся тоном.
Подошла наша Екатерина Медицейская, Франциска Великолепная с блюдом, на которое было наложено всяких яств понемногу, и ловко вытащила миску из мужниных рук, подменив своей посудой.