Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Она выпрямляется, опершись о заступ, и откидывает светлую прядь со лба. Она невысокая, но сильная и гибкая, как старинный клинок, моя мама, и будничный халат смотрится на ней парадной робой: так же темен и так же подпоясан — широко и туго. Потом мы вместе носим на граблях стожки прелого сена, утрамбовываем, присыпаем землей. Я подбрасываю мелкие щепочки и сучки в костер, прикармливаю его, он охотно ест у меня с рук и гудит, от него натягивает пахучим дымом. Если повернет ветер, сразу глаза заслезятся, но это только смешно: игра с домашним зверем.

И радость мне от теплого дыхания земли, и от просини в легких тучах, и от того, что вот сейчас мы войдем в дом и мама будет рядом весь остаток дня и вечер, и еще день, и еще долгую-предолгую неделю. Будет отдыхать в низких и темноватых комнатках, где на окнах — льняные занавески, на занавесках — сады: горшок с мальвой — петух, горшок с тюльпаном — курочка. И все это вышито плотным восьмиконечным крестом, черной и красной нитью. На крашеных полах настланы тряпочные половики, я люблю угадывать, какой лоскут остался от какой портновской работы; темные полосы чередуются со светлыми, внутри каждой полосы своя пестрота. В честь праздника суровые чехлы на стульях и тахте с валиками и подушками постираны добела, они тоже расшиты крестом и пухлой двусторонней гладью. Тетушка и картины вышивает, и коврик над моей кроватью сделала — чуть коротконогий олешек на поляне, весь из нитяных торчков. Если постараться, можно вытянуть короткую ниточку — я люблю так развлекаться, если дневной сон ко мне не идет. Высокая изразцовая печь голландского вида, местной работы, на кафлях — один и тот же голубой узор: мельница над замерзшим каналом, конькобежцы с трубками во рту, конькобежки в шалях и с корзинами. Печка топится, прыгают в открытом зеве язычки огня, и мама в своем темно-синем муаровом одеянии с гербами и стоячим высоким воротом, с золотным кушаком, через который продеты цепочки с костяными фигурками, кажется заморской птицей, павлином или фениксом. Огненные змеи вьются по шелку, встречаются со своими рукодельными сестрами и падают вниз, на туфли из блестящей мягкой кожи — мама переоделась напоказ мне и нянюшке.

— Разве Странники так одеваются? — спрашиваю я. — Уж очень нарядно.

— Странники деваются по-разному, ведь и дороги их неодинаковы, — объясняет она и с облегчением высвобождается из своего дэли. Один рукав вывернулся наизнанку, гона так и бросает его на свое ложе, рядом с постелью лежит одна из туфелек, перевернутой лодкой на песке, другая спряталась поглубже.

— Ну, решайте, что будем печь: духовка вот-вот нагреется. Калачики с корицей или витулек из орехового теста накрутим? Только уж тогда и ты нам помоги, малыша, без тебя споро не сделаем, — мама уже в чистом домашнем платье, подвязалась фартуком, и волосы ее слегка осыпаны мукой, как заморский парик. Тетушка подварчивает на нее: по сту раз на дню переодевается.

И мы лепим тесто, раскатанное прямо на клеенке большого парадного стола, круглого, как небо, формуем фигурки и загогулины, и тетушка носит полные противни в духовку. Стенки ее переливаются алой парчой, и не успеешь вставить железный противень, темный и квадратный, будто древний знак земли, как вынимай — готово!

Я уже в муке и тесте по уши — впору из меня печево делать. Мама моет меня в неохватном тазу, поливая теплой печной водой из фаянсового кувшина с цветами. У нее жаркие ладони и смех тоже горячий и низкий, я восторженно пищу от того, что мыло чуточку ест глаза, а кожа, растертая рукавицей из губки-люфы, горит точно от крапивы, и фыркаю на нее водой изо рта.

И вот, наконец, мы чинно сидим вокруг нового чайника. Он круглый, серебряный, с краником вместо носа, и на верху у него, в такой коронке, свернулся котом другой чайничек, фарфоровый, с заваркой. Радость и покой в доме, Радость и Покой в моем имени, и Легкое Дыхание зовут меня люди… Едим мы пышки с марципаном, урюком, сушеной вишней, закусываем коричными бубличками, но сытней и слаще еды — разговоры.

— Мама, а в лес завтра поедем? Ты на Гебри, я на Идрице.

— На Идрице не стоит, у нее вот-вот жеребеночек родится.

— Шагом ее прогуливать даже хорошо, конюх сказал — чего ей в деннике стоять.

— Так то шагом! Я думала тебе Сардика подарить, его в самый раз надо приучать к седлу и к хозяину.

Я прыгаю на стуле и хлопаю в ладоши. Сард, Сардар — старший сынок Гебри и Идрицы, жеребчик-двухлетка, и ездить на нем до сих пор не полагалось. То есть по полному чину ездить, а так я на него все равно карабкаюсь исподтишка: за кусок пиленого сахару он дается, только глазом косит. Но ведь в седле со стременами и уздой вместо недоуздка — совсем другой разговор! И чтобы мама учила…

— Мам, я подрасту — будем ходить вместе?

— Нет, так не получится. У каждого свой путь. Встречаться — это будем. Чтобы не забывать.

Я огорчаюсь, но тотчас же вспоминаю Сардика, какой он вороной и гладкий, и морда ох какая лукавая. У деток память не дальше завтрашнего утра, говорит тетушка, оттого они и печалятся редко. А может быть, они заранее все знают? О том, что конец любой истории, что бы ни стряслось в ее середине, всегда обязан быть хорошим?

Я потряс головой и совсем очухался.

— Дама Мириэль, я ведь городской житель, откуда во мне сельские картинки?

— Ну, может быть, из других каких-нибудь жизней, — говорит она. — Параллельных или аккордных, то есть расположенных на полтона-тон выше или ниже вашего.

Дальше мы шли весело. Я наконец-то выпросил у Дамы часть ее поклажи. Для этого она растянула горло своей торбе, вынула пеструю матерчатую сумку и сложила в нее мешок со сменной обувью, той самой, на каблуке, коробку с пирожками, полупустой термос, аптечку, прозрачный пакет с платьем… ее рюкзак обладал теми же трансцендентными свойствами, что и багажник незабвенной Дюранды. Я перекинул длинные сумочные ручки через плечо и попробовал оторвать от земли то, что осталось.

— Как вы такую тяжесть волокли!

— Ну, я, разумеется, не монгольский батур, который правой рукой опрокидывает в себя полный котел кумыса, а одной левой вытягивает свою лошадь из болота. Однако же моя сила еще не совсем поистратилась!

Дальше я двигался все-таки с меньшими угрызениями свой мужской совести. Ветер расчесывал мою буйную гриву, и как-то само собой мне пелось во всю глотку. И вот — ура! Макушка горы с вытоптанной растительностью. На ней стоял жестяной сундучок: в таких, как я помню, ездила моя контрабандная карамель. Я открыл его: многочисленные дурацкие записочки типа «Пьер и Анна добрались сюда пятого мартобря не знай какого года в чистоте и целомудрии», мятая пачка с одной сигаретой, полудохлый одноразовый шприц, брелок в виде коньячной бутылочки, игрушка на присоске, из тех, что лепят на ветровое стекло — голая дева в трудновообразимой акробатической позе. И всякая прочая ерунда, претендующая на символическое глубокомыслие.

— Мне-то мечталось, что мы с вами единственные покорители полюса, — разочарованно сказал я Даме Мириэль.

— Пусть мечтается и дальше, — ответила она. — Для каждого, кто перевалил через гору, так оно и есть. Кроме меня. Ну, мне главное — не покорить, а дотащить.

С этими словами она перевернула свой долгий мешок кверху ногами, и оттуда выкатились те голыши цвета асфальта.

— Добро бы самоцветы, — заметил я полушутя. — Что это за порода?

— Образцы минерала под кодовым названием «Камень запазушный», — пояснила она, подбирая те из них, которые удрали в сторону, и водворяя на верх получившейся аккуратной пирамидки.

Откуда ни возьмись, явился, гордо постукивая толстым хвостом по ноге, огромный волчара, почти белый, только по хребту шла более темная полоса. Улыбка у него была, однако, чисто собачья, равно как и прочие ухватки: обнюхал меня, лизнул руку Мириэль, затем молодцевато задрал ногу на каменную кучу и окропил ее со всех сторон. Уселся перед нами, с чувством хорошо исполненного долга внюхиваясь в симфонию запахов, которую источала моя сума.

44
{"b":"192278","o":1}