Литмир - Электронная Библиотека

Во время следственно-идеологического пиршества Прокофьевна продолжает дирижировать коллективом. Стол богатый. Чего здесь только нет! И стерлядь в клюквенном желе, и вареники — с нельмой и с шокуром, и маринованные бекасы, и паштет из пардвы, а на горячее — остатки вчерашнего глухаря и оленьи легкие в домашнем вине, наконец, посреди стола ведро самогона из морошки. Прокофьевна с горечью и гордостью одновременно подчеркивает, что кроме муки на вареники, все добыто самостоятельно — ружьем и удочкой. Начинаются тосты, занюхивание, запивание, закусывание. Не знаю, виной тому крепкий самогон или отступающая усталость, но мне казалось, что рассказывают они все одновременно, каждый свою жизнь. Полифония судеб, из которой я вылавливаю сюжеты или, вернее, их лоскутки. Вот Флора, фельдшерица: всю жизнь на Севере — в лагерях, в особых зонах, на полярных станциях. Механик Дима, «афганец», который говорит только о войне — до смеха, до слез, до икоты. Дядя Коля, что отсидел пятнадцать лет за убийство первой жены, вышел, снова женился и бежал на Канин, чтобы не убить вторую. Катька, спортсменка-медалистка по прыжкам через коня — теперь растолстевшая, испитая, страдающая чудовищными мигренями. И Паша-бич («бывший интеллигентный человек», как он сам расшифровывает эту аббревиатуру), когда-то поэт, бард, диссидент, сегодня пославший все к черту. Сюжеты сплетаются, перепутываются, сливаются в единую долю, единую скульптуру. Словно крутится перед глазами один и тот же, до боли обточенный камень. Сколько времени прошло? Не знаю. Если мерить самогоном, то много: полведра. Вдруг раздался скрежет, камень остановился, замер… Гитара. Тишина. Тишина. Вновь этот странный звук. Я не сразу понял, что Паша поет, проводя по струне рублем, — начал он шепотом, словно сам с собой. В окно сочился сизый подсвет, обволакивая блюда и лица пирующих воском, отчего картина приняла вид натюрморта. Это был Тютчев — Паша пел «Silentium»:

Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи, —
Питайся ими — и молчи.
Тарханов

Из Канина мы вышли на следующий день, в тумане. Над тундрой поднималась парная молочная мгла. Сквозь нее, словно ломтик лимона, просвечивало солнце. Юра с Катькой вывели нас на бывший самоедский кочевничий тракт, так называемый летник, по которому можно летом ходить на лыжах. Летник пролегает прямо через тундру, поднимается на плато Камень, пересекает Большую Бугряницу, Шойну, Кию и доходит до Чижи. Юра велел держаться его до начала сопок, потом спуститься вдоль ручья к морю и дальше, уже берегом, двигаться к залудью, где стоит «Антур». Туман рассеивался, солнце припекало, день обещал быть знойным. Через несколько верст я замедлил шаг, захотелось побыть одному. Мы договорились, что Вася с Лешей подождут меня у ручья, там, где надо сворачивать к морю. Я постоял немного, пока они не скрылись за горизонтом. Пока не смолкли голоса. Вокруг простирался первобытный мир. Никаких следов цивилизации, культуры, истории. Полное отсутствие прошлого. Ни руин, ни памятников архитектуры. Совершенно пусто — в пространстве и во времени. Отсюда, возможно, это особое чувство, знакомое лишь странникам далекого Севера: ощущение конца — мира, жизни. Реальности.

Дальше древний самоедский тракт вел через ржавые болота, петлял, извивался. То совсем исчезнет в трясине да траве, а то тенью на кустики морошки ляжет. Однажды мне даже показалось, что летник описал восьмерку (вроде бы я уже видел эти кочки…), и вспомнилась «повесть о тропе» самоеда Вылки. Тыко Вылка (1882–1960), охотник, сказочник, некоторыми почитаемый за шамана, художник-самоучка (за альбом с рисунками получил от Николая II штуцер типа «винчестер» и тысячу пуль) и проводник полярных экспедиций, и советский президент Новой Земли, встречавшийся в Кремле с Калининым, так вот, Вылка любил повторять, что у каждого в тундре своя тропа. Выйти на нее нелегко, хотя, бывает, разделяет нас всего пара шагов. Бывает, ты пересекаешь ее по несколько раз в день, отправляясь по воду или за дровами, а бывает, выслеживаешь на ней оленя, сворачивая за ним в гущу ивняка. Но если послушаешься своей тропы, учил Тыко Вылка, она поведет тебя, словно песня, и незаметно сама вывернется наизнанку. И ты пойдешь по ней дальше, в глубь тундры, потому что нет им конца…

Здесь? Там? Для Вылки это две стороны одного пути, который он пытался запечатлеть на полотне, в песнях. Его картины исполнены сосредоточенности, столь характерной для северной природы, в которой немного форм, совсем мало тонов, а преобладает свет. Именно он делает пейзажи Вылки прозрачными — сквозь них просвечивает покой вечности. Даже в банальных, казалось бы, жанровых сценках из жизни самоедов — «На охоте» или «У костра» — ощутима повседневность, застывшая в свете, словно в янтаре. Но по-настоящему искусство Вылки можно оценить, только увидев его северные пейзажи — «Неизвестный залив», «Льды Карского моря», «Медвежьи сопки», которые не столько рисуют, сколько высвечивают на полотне тот мир. Тот? Этот? В искусстве (и жизни) Вылки это разные стороны одной реальности, подобно тому как блестящая лента на темном небе «Полярного сияния» — лишь отражение (словно негатив) тропы в тундре, а следы кисти — тропок художника…

Где-то далеко грохнул Васин дробовик. Я выстрелил в ответ. И только тогда очнулся — с момента, как я остался один, солнце прошло полнеба — миновала половина суток. Видимо, испарения болот притупили чувство времени: я мог бы побиться об заклад, что мы расстались всего час назад. До «Антура» добрели к середине ночи. А ветер закрутил против солнца, которое нависло над мысом Тарханова, словно пузырек крови.

Большая Бугряница

Утром, едва мы вышли из залудья, сорвался шалоник. Небо в мгновение ока скрылось. Отовсюду хлынула вода. Вспененное море встало на дыбы. Желто-белые хлопья шлепались на палубу. О том, чтобы вернуться за гряду, и мечтать нечего. Мы рискнули войти в Большую Бугряницу, двадцатью верстами ниже — самое удобное (согласно лоции) укрытие близ Канина Носа. Сквозь стену пены и воды с трудом разглядели речку. В подзорную трубу не видно ни берега, ни моря — сплошное свинцовое клокотание. Лишь в одном месте — мутно-коричневый водоворот. Это устье Бугряницы — кошки. «Кошки» — подводные песчаные отмели, на малой воде пересыхающие, а на полной — очень опасные. Особенно во время шторма, когда нет ни времени, ни возможности проверять дно кольями. В такие моменты приходится полагаться лишь на Васину интуицию да удачу: Леха к рычагу, я на газ, Вася за штурвал. В Большую Бугряницу мы проскальзываем на острие шверта.

Шалоник усиливается. Дует уже вторые сутки. Мы стоим в излучине реки, от моря нас защищает только ряд баклышей — заливаемых приливом камней. Слабое укрытие, но выше не пускают скалистые пороги. Берега у Бугряницы обрывистые, изъеденные ручьями, поросшие мокрым мхом. В 1877 году охотник Фома Увакин обнаружил здесь умирающего Николая Зографа, начальника одной из первых научных экспедиций на Канин. Поняв, что для консервации образцов фауны ученый использует спирт, проводники-самоеды украли и выпили коллекцию, а самого профессора бросили в тундре. В прибрежной няше (топкий черный ил) торчит полусгнившая лодка на нескольких проржавевших якорях, немного выше, в зарослях огромных листьев, вроде лопухов, — трухлявые развалины. Это остатки рыбацкого становища, до недавнего времени принадлежавшего шойнинскому колхозу. Возле избы валяются обрывки сетей, щербатый топор, дырявое ведро, закопченный чайник. Внутри следы животных, пустые бутылки. На одной родимая наклейка, будто эхо с отчизны: водка «Выборова».

Шалоник не прекращается. Воет третьи сутки. Безостановочный, тошнотворный визг — в вантах, в голове. Волны перехлестывают через баклыши и яростно бьются о борт. Ветер кладет нас на бок. Рубим мачту — тоже веселенькое занятие в такой колыбели… Все буквально летает. Якоря не держат, бродят в илистом дне. На малой воде, каждые двенадцать часов, переставляем их (четыре штуки по сто кило), по пах проваливаясь в ил. От запаха гнили перехватывает дыхание. Сероводород, дьявольский дух.

35
{"b":"192206","o":1}