Несколько дней я пытался понять, что придает странное очарование пейзажу Трансильвании. Возможно, приземистые холмы, обрамленные лесными чащами, или стоящие на склонах, точно пасущиеся лани, деревья. Меня, помимо моей воли, потянуло к этим деревьям, вверх по рыхлым склонам и дальше в лес. Добравшись до тени, я взобрался на пригорок и нашел маленькую полянку. Здесь я уселся и достал последнюю из запаса острых, приправленных специями колбас, которые я купил в Стамбуле. Купленная в качестве возможного подарка, эта колбаса теперь приобрела особую ценность. Какая польза была в забытой Богом Румынии от моих стодолларовых купюр, если не считать колбасы? Отличная колбаса! Я достал свой нож и почувствовал себя настоящим мадьяром.
Если пересечь еще одну долину, подняться на следующий холм и обогнуть неровные границы леса, большего, чем этот, то внизу откроется вид на поросшие мхом, оранжевые, словно затейливые заплаты, крыши домов Фрумоазы. Как и многие селения в этом районе, Фрумоаза населена главным образом чанго, разновидностью народа шекели. «Чанго» по-венгерски означает просто «бродяга». Это была группа религиозных диссидентов, аутсайдеров, преследуемых церковью за их нонконформистские верования. У них было немало общего с армянами.
Петер Захариас был портным из Фрумоазы. Пожилой человек с медлительными движениями и усталыми глазами, косящими от слишком большого количества простроченных швов. Он только что закончил бриться, когда я постучал в его садовую калитку. Впустив меня, он убрал помазок, мыло, правило и лезвие, похлопал себя по щекам, пригладил усы и снял кофе с плиты. Сорок лет он кроил для добрых бюргеров и фермеров этой долины. До того он работал портным в Клуже, а мальчиком проучился несколько семестров в армянской школе в Вене. Если не считать этого, то вся его жизнь прошла здесь, во Фрумоазе. Два года назад умерла его жена, и теперь он жил один.
Армянин-портной из города Фрумоаза в Трансильвании.
Все в его доме было разложено по полочкам. В его аккуратности было что-то вынужденное и неестественное: выдвижные ящики делились на отсеки, где хранились его бритвенный прибор и швейные принадлежности, наперстки, иглы и шила, чистые салфетки; в гостиной, которой не пользовались, были опущены занавески, в ней бережно хранились семь армянских книг и сложенные пачки армянских газет — «Нор кянк» еженедельно доставлялась сюда из Бухареста. Казалось, дом был приведен в порядок перед длительной отлучкой.
— У меня есть портрет англичанина!
— Покажите.
Он направился к семи заветным книгам и извлек армянскую историю.
— Его зовут мистер Лад.
— Лад?
— Да, мистер Лад. Тут говорится, что он был преданным другом армян.
— Покажите.
На портрете была изображена изящная особа во фраке и с львиными бакенбардами. «Лорд Гладстон» — гласила подпись; армяне присвоили ему звание лорда.
— Да, мистер Лад!
Петер Захариас положил книгу на место и открыл выдвижной ящик. Оттуда он достал маленькую коробочку, а из коробочки — конверт, в котором лежала изрядно потрепанная фотография. На ней была запечатлена молодая пара. Они выглядели счастливыми и полными жизни: он — в шляпе, держащий на привязи вола, она — с завитками темных волос, в белом хлопчатобумажном платье. Петер Захариас вздохнул:
— Мы копали колодец в саду.
— Расскажите, пожалуйста, как ваша семья оказалась в Трансильвании.
На минуту мой вопрос озадачил его. Слишком сложный вопрос, слишком долгая история; он отвернулся, что-то бормоча, затем взял лист бумаги и взволнованно начертил маленький кружок: Ани, 1064, от него — стрелу к надписям: «Крым, Польша, Молдова, 1595; Трансильвания, 1663 год». Он начертил второй выразительный кружок вокруг последней надписи и пододвинул ко мне лист:
— Вот так мы уехали из Армении, так появились здесь. Слово «мы» повисло в пустоте дома как нечто неуместное.
Петер Захариас смотрел через открытую дверь на свои фруктовые деревья и на колодец. Кроме него, здесь не осталось никого.
Если я подвину руку хотя бы на четверть дюйма, я потеряю последний источник тепла. Боюсь, что я не выдержу этого после десяти часов, проведенных в еле плетущихся поездах и холодных комнатах ожидания, подкрадывающейся усталости и отсутствия пищи, черноглазых цыганок, пожирающих взглядом мою сумку, алчных венгров, нетерпеливо ждущих, пока я усну, после десяти часов езды по Карпатам к Молдове ради этого: половины третьего ночи и неосвещенного поезда в Сиретской долине.
Ночной ветер врывается в разбитые окна, оранжевые огоньки пляшут по сиденьям. Все вышли из поезда несколько часов назад, — все, кроме меня и уснувшего на полу пьяного солдата. Я голоден. Целые недели еды урывками и всухомятку подорвали мои силы, и уже прошло много времени с того дня, когда я нормально ел и был в тепле. Чуть раньше американские сигареты помогли добыть ломтик сыра и глоток водки у солдата, который уже опустошил свою флягу и прикончил запас сигарет. Он храпит. Я слишком замерз и слишком устал, чтобы уснуть, и если я подвину руку хотя бы на четверть дюйма…
Огни Сучавы освещают окна, поезд замедляет ход, вздрагивает и останавливается. Я выбираюсь наружу: на станции удивительно тихо. Прижавшиеся друг к другу люди сидят, глядя на меня и сонно щурясь. Я бужу таксиста, сажусь поближе на переднее сиденье — поближе к обогревателю — и начинаю дремать.
Он расталкивает меня: гостиницы, к которой я просил подвезти, не существует, другая закрыта. Не остается ничего другого, кроме государственной гостиницы, а я слишком устал, чтобы возражать. За конторкой ночного дежурного сидит женщина — знойная красавица средних лет. Она просматривает мои документы и утверждает, что комнат нет. Я знаю, что они есть.
— Я знаю, что комнаты есть. Она пожимает плечами.
Мне также известно, что гнев в таких случаях не помогает. Но что-то (видимо, застекленные шкафы работы молдавских умельцев, ценники в долларах, красочные туристические плакаты с изображением монастырей и залитых солнцем летних лесов) помогает мне справиться с усталостью и, кажется, из последних сил овладеть собой. Я наклоняюсь к ней:
— Вы слышали, что в Бухаресте произошла революция? Она впервые улыбается. Должно быть, она привыкла к этому.
— Кажется, вы нервничаете?
Она достает из ящика стола бутылку виски, наливает два больших стакана и ставит еще один стул. Хорошо, она найдет комнату, и если мне нужна еда — тоже. Я прошу дать мне бутерброд, и мы пьем за падение коммунизма. Она показывает мне фотографии своих детей, и мы расстаемся друзьями.
Молдова очень устраивала странников-армян. Она была равнинной и легкопроходимой, открытой в направлении русских степей и подбрюшья Польши, Балкан и Альп. Начиная с тринадцатого столетия здесь свободно развивалась торговля. Ведя ее, молдавские армяне проявляли свое обычное равнодушие к расстояниям и трудностям, сопоставимым с неотапливаемыми поездами и коммунистическими границами. Говорят, что одно время в Молдове и соседней с ней Валахии в обращении было до семидесяти видов различных валют. В условиях открытых границ армяне процветали. Дважды в течение второй половины шестнадцатого столетия армяне восседали на молдавском троне: два Иоанна — Иоанн Подкова и Иоанн Армянин, он же Храбрый, Героический, Скверный, Безумный, которого в конце концов оставили даже собственные бояре и убили турки. Однако незадолго до воцарения этих правителей имели место погромы. Армян, не желавших быть обращенными в «правильную» веру, загоняли в палатки, которые затем поджигались факелами. История армян в Молдове разворачивалась по общим законам: в Сучаве я столкнулся со знакомым эпилогом.
Армянская церковь Св. Марии в Яссах, Молдавия.