Матросы и красногвардейцы уже заняли все здание. Возбужденные борьбой, многие из них требовали расстрела юнкеров. Но член Реввоенкомитета сдержал свое слово.
Он свел юнкеров вниз, во двор, и построил их. Затем дал распоряжение отряду матросов отвести пленных юнкеров под конвоем во Второй гвардейский экипаж для ареста.
Американский корреспондент мистер Алберт Рис Вильямс щелкал фотоаппаратом. Его широкое, красное лицо было сковано профессиональным бесстрастием.
На Морской толпа, увидав юнкеров, чуть было не прорвала охранявшую их цепь матросов. Но матросы оказались стойки, и ни один пленный юнкер не пострадал.
Кекстольмский полк снова принял на себя охрану телефонной станции и выставил в воротах патруль. А член Реввоенкомитета, шофер и Павлик опять уселись в голубой «фиат» итальянского консула, стоявший во дворе.
— В Смольный! — сказал шоферу член Реввоенкомитета.
Лицо его посвежело от сна. Он выспался впервые за четверо суток.
И голубой «фиат» выполз из ворот на Морскую.
7
В это время штабс-капитан Чекалин, попирая пол калошами, все еще бродил по коридорам и аппаратным телефонной станции. Старый, сгорбленный, в черном штатском пальто, он не был замечен ни испуганными телефонистками, ни солдатами. Он спускался из этажа в этаж, все ниже и ниже, и наконец добрел до двери, ведущей в кухню. На кухне, среди медных начищенных баков, за кухонным столом сидел человек в поварском колпаке и белом халате. Он пил чай с блюдечка. Лицо его, вымазанное сажей, показалось отставному штабс-капитану знакомым. Это был тот самый портупей-юнкер, который утром задержал на Морской «фиат» Реввоенкомитета.
Портупей-юнкер, ряженный поваром, слегка подмигнул отставному штабс-капитану. Штабс-капитан помедлил у двери и поманил портупей-юнкера пальцем.
Портупей-юнкер поднялся с табуретки, подошел к плите и еще раза два мазнул себя сажей по щекам. Потом вышел к штабс-капитану. Они вместе спустились во двор.
В воротах их остановил часовой. Штабс-капитан показал ему пропуск за номером 4051, выданный военным отделом Петроградского Совета. Часовой пропустил штабс-капитана.
— Этот со мной,— сказал штабс-капитан часовому, показав на портупей-юнкера в поварском колпаке.
Часовой пропустил портупей-юнкера.
Темнело, брызгал мелкий дождь. Улицы были уже пустоваты. Они вместе дошли до Невского. На углу, протянув портупей-юнкеру руку, штабс-капитан при свете фонаря взглянул ему в лицо. Вымазанное сажей лицо портупей-юнкера было усталым, печальным. Штабс-капитан разглядел бесформенный нежный рот, окруженный мягким пушком.
«Из хорошей семьи»,— подумал штабс-капитан.
И сказал:
— Сорвалось, молодой человек. Ничего не поделаешь, на этот раз сорвалось...
1937
ДВОЕ
1
Ночью 13 марта 1942 года мой самолет, перелетев Финский залив, падал, подбитый автоматчиками, в лес за линией фронта.
Я не испугался, — впрочем, я вовсе не хочу сказать, что я храбр. Я вообще за последнее время перестал испытывать чувство страха с прежней остротой — вероятнее всего от усталости и постарения. Все-таки мне уже сорок два года.
Перед войной у нас в гражданской авиации про меня говорили, что я вылетался. Так оно и было — я вылетался. Не то чтоб я ослабел или разучился летать, а просто полет перестал доставлять мне прежнее удовольствие. Тут, может быть, повлияли и некоторые мои печальные семейные обстоятельства. Человек я стал рыхлый, сидячий. Я подавал заявление в аэроклуб, просил принять меня на должность преподавателя аэронавигации — теоретический курс. Но настала война, и заявление я взял обратно. Вот и вожу на своем У-2 разный военный народ по всей Балтике.
В задней кабине у меня сидела женщина. Я представления не имел, кто она такая, не знал даже, какое у нее лицо. За пятнадцать минут до того, как меня сбили, мы, человек пять, шли в темноте по аэродрому к самолету, и с нами была женщина в платке и овчинном тулупе. Я знал, что мне нужно забросить в тыл немцам кого-то, но представления не имел, что мы полетим именно с этой женщиной, а потому к ней не приглядывался. И только когда она села в кабину, я спросил ее, прыгала ли она когда-нибудь раньше на парашюте. Но что она мне ответила, я не слышал, потому что винт уже крутился.
Когда над захваченной немцами землей сдало магнето, я испытывал не страх, а чувство неуютности и досады. Я слишком был занят в эти мгновения, я не успел представить себе, что со мной будет, но знал, что будет нечто хлопотливое, связанное со снегом, ночью, беготней. И, как назло, эта женщина, с которой тоже нужно возиться.
Я планировал. Немцы потеряли нас в темноте и стрелять перестали. Высота быстро падала. Через две минуты будет земля.
Я оглянулся. Женщина сидела на борту, опустив ногу за борт. Помню эту ногу, короткую, крепкую, в белом шерстяном чулке и большом башмаке. Я сразу понял, что она решила, будто мы долетели уже до того болота, где я должен был ее выбросить, и планируем, чтобы дать ей возможность прыгнуть.
— Садись! Назад! — закричал я.
Но она не расслышала, она решила, что я кричу ей: «Прыгай скорей!», и перекинула через борт вторую ногу.
А мы были уже совсем низко. Бесшумно пролетели мы над крышами деревни, стоявшей на берегу озера. В избах свет, по улице ползет автомашина. Я тянул, сколько мог, к югу, к озеру. Самолет ткнулся носом в снег и приподнял хвост. До деревни было не больше пятисот метров.
2
Тишина ночи охватила нас со всех сторон. И вот тут стало жутко. Тишина, оказывается, страшнее всего. Нужно как можно дальше уйти от самолета.
— Вылезай, — шепотом сказал я женщине.
Она освободилась от парашюта и стала вылезать. Вылезла она почему-то не в мою сторону, а в противоположную и оказалась за самолетом. Потом отошла шагов на десять и уставилась на меня, на самолет. Небольшая, она казалась широкой в своем тулупе. Лица ее я в темноте не видел.
Да и не старался увидеть. Я думал о том, как я пойду в своем темном комбинезоне по льду озера. Меня сразу заметят. Нужно прикрыться чем-нибудь белым, чтобы не так бросаться в глаза на снегу. Чем? И я взглянул на белый шелк парашюта.
Я решил укрыться парашютом, отрезав от него стропы. Я вытянул их, скрутил в жгут и спросил женщину:
— Нож есть?
— Зачем тебе нож? — спросила она.
Я понял, что нож у нее есть.
— Дай нож.
Она не сдвинулась с места. Руку она держала за пазухой, на груди.
— Дай нож! — повторил я, теряя терпение.
— Зачем тебе нож? Я сама отрежу, что нужно.
Тут только я начал догадываться. Она не поняла, что с нами произошло. То, что мне казалось ясным, простым, не требующим объяснений, было для нее непонятным и подозрительным. Не знала она, что если разбит картер и не работает магнето, летать нельзя. Вместо того чтобы сбросить ее на парашюте над условленным местом в болоте, я посадил ее на лед возле захваченной немцами деревни, где горят огни, движутся автомобили. Она смотрела на меня, незнакомого человека, и размышляла, кто я такой. А вдруг я — предатель?
Это не вызывало во мне ничего, кроме досады. Мне было все равно, что она думает. Скоро рассвет. Я торопился, я очень торопился, у меня не было времени спорить и объяснять.
— Режь! — сказал я, показав на стропы парашюта.
Она поняла, подошла, вынула из-за пазухи длинный финский нож и обрезала стропы. Помню, я подивился, до чего остер этот нож — стропы распадались без всякого усилия от одного прикосновения.
— Давай бить самолет, — сказал я.
Она посмотрела на меня, но не сдвинулась с места. Рука ее снова была за пазухой — она, видимо, не выпускала ножа. Я не стал ждать и влез в кабину. С размаху ударил я палкой по приборам. Стекла приборов звякнули громко, как выстрел. Я замер, прислушиваясь, не в силах вздохнуть. Разбил радиостанцию, опять прислушался. Все тихо. Хорошо бы поджечь самолет. Но об этом нечего было и думать — огонь выдал бы нас сразу. Я взял из неприкосновенного запаса мешочек с сухарями, две банки консервов и спрыгнул на лед.