Аббат медленно поднялся из-за стола и протянул ученому руку.
Тон Таддео помедлил.
— Я не обещаю, что смогу сказать о вас…
— Я знаю.
— …ибо я думаю, что ваши собрания должны быть открыты миру.
— Так было, так есть и так всегда будет.
Они сердечно пожали руки друг другу, но аббат знал — это не столько заключение мира, сколько символ взаимного уважения между врагами. Может, большего и желать было нельзя.
Но почему все должно было свершаться снова и снова?
Ответ был почти ясен, и уже змеями ползли глухие слухи: поскольку Богу известно, в какой день вкусишь ты плоды сии, следовательно, глаза твои будут открыты, и ты станешь равным Богам. Старый прародитель лжи был умен, говоря лишь половину правды: как ты можешь «знать», что такое зло и что такое добро, пока сам не вкусишь плодов их? Вкуси — и будешь как Бог. Но ни бесконечное могущество, ни бесконечная мудрость не могли даровать благо человеку. Ибо для этого была необходима бесконечная любовь.
Дом Пауло пригласил молодого священника. Ибо подходило время прощания. И скоро должен был прийти новый год.
То был год неслыханного изобилия дождей, отчего семена, долго тосковавшие по влаге, пошли в бурный рост и цветение.
То был год, когда цивилизация коснулась и кочевников с Долин, и даже люди в Ларедо стали шептаться, что, возможно, все делается к лучшему. Рим не был согласен с этим.
То был год, когда было подписано, а затем нарушено временное соглашение между государствами Денвер и Тексарканой. Это был год, когда старый еврей вернулся к своему призванию целителя и странника, год, когда монахи альбертианского ордена святого Лейбовица похоронили старого аббата и избрали нового. То было время светлых надежд на завтрашний день.
То был год, когда король отправился в поход на восток, дабы покорить эти земли и владеть ими.
Глава 23
Лучи солнца палили землю, падая на склон холма, и жара вызывала у Поэта страшную жажду. Наконец он тяжело оторвал от земли голову и попытался осмотреться. Резня кончилась, все вокруг лежали в полном безмолвии, если не считать кавалерийского офицера. Стервятники уже парили в воздухе, готовясь приземлиться.
Вокруг лежали несколько мертвых беженцев, убитая лошадь и умирающий офицер-кавалерист, придавленный телом лошади. Время от времени кавалерист приходил в себя и начинал стонать. Теперь он взывал к матери, а потом начинал стонать, требуя священника. Порой он оплакивал свою лошадь. Его стоны вспугивали стервятников и сердили Поэта, который находился в брезгливом настроении. Одухотворенность была ему чужда. Он никогда не ожидал от мира, что тот будет поступать по отношению к нему с изысканной вежливостью или хотя бы с пониманием, и мир в самом деле редко разочаровывал его, но порой Поэт принимал слишком близко к сердцу его глупость и жестокость. Но никогда еще раньше мир не стрелял Поэту в живот из мушкета. Этого уже он вынести не мог.
Хуже всего, что сейчас ему приходилось проклинать не столько глупость мира, сколько свою собственную. Поэт сам грубо ошибся. Он занимался своими собственными делами и никому не мешал, когда заметил группу беглецов, бежавшую к холму, и почти настигший их отряд всадников. Чтобы избежать неприятностей и не лезть в драку, он спрятался в заросли кустарников, которые росли на краю дороги, оборудовав себе наблюдательный пункт, откуда он мог видеть все, не будучи замеченным. Это была не его драка. Его не интересовали ни политические, ни религиозные взгляды ни беглецов, ни кавалеристов. Если уж бойне суждено свершиться, судьба не могла подобрать более равнодушного ее свидетеля, чем Поэт. Зачем он поддался этому слепому порыву?
Импульс заставил его выскочить из укрытия и схватить офицера, сидевшего в седле, которому он нанес три удара ножом, обычно висевшим у него на поясе, после чего оба они покатились по земле. Он и сам не мог понять, почему он это сделал. Ему ничего не угрожало. Люди этого офицера выстрелили в него прежде, чем он успел встать на ноги. Резня беглецов продолжалась. Оставшихся в живых увели с собой, а мертвые остались лежать, где застигла их судьба.
Он слышал, как бурчит у него в животе. Увы, тщетно — до мушкетной пули ему не добраться. Он совершил эту бесполезную глупость, наконец решил он, потому что увидел, как этот идиот офицер орудовал своей идиотской саблей. Если бы он просто рубанул женщину, сидя в седле, и поскакал дальше, Поэт не обратил бы внимания на его поступок. Но он продолжал рубить ее и резать, и…
Он запретил себе думать об этом. Он думал только о воде.
— О, Господи… о, Господи… — продолжал стонать офицер.
— К следующему разу подточи свою саблю, — проскрипел Поэт.
Но следующего раза не будет больше.
Поэт не мог припомнить, боялся ли он когда-нибудь смерти, но часто подозревал Провидение, что оно подстроит ему грязную каверзу в миг смерти, когда придет его черед умирать. Пришла и ему пора подыхать. Медленно и не очень возвышенно. Порой поэтическое озарение подсказывало ему, что, скорее всего, он должен умереть, разъедаемый вспухшими чумными язвами, трусливо моля о покаянии и прощении, но не получивший его. Ничего не могло быть противнее, чем вот так случайно получить пулю в живот и умирать в полном одиночестве, без свидетелей, которые могли бы слышать его полные сарказма реплики перед смертью. Последнее, что услышали те, кто стрелял в него, был звук «Уф-ф-ф!» — его завещание вечности.
«Уф-ф-ф! — на память тебе, Владыка Небесный».
— Отче? Отче? — стонал офицер.
Через какое-то время Поэт опять собрался с силами и поднял голову от земли. Проморгавшись от грязи в глазах, он посмотрел на офицера. Он был уверен, что офицер тот самый, в которого он вцепился, хотя сейчас лицо его покрывала мертвенная бледность, отливавшая зеленью. Его блеющие стоны, когда он требовал священника, начинали раздражать Поэта. По меньшей мере трое церковников лежали мертвыми среди беглецов, и теперь офицеру уже неважно, к какому они принадлежали вероисповеданию. «Может, и я ему сгожусь», — подумал Поэт.
Он начал медленно подтягивать свое тело по направлению к умирающему кавалеристу. Офицер увидел его приближение и схватился за пистолет. Поэт остановился, он не ждал, что его узнают. Он уже приготовился искать укрытие. Пистолет был направлен в его сторону. Несколько секунд он наблюдал, как тот прыгает в руке офицера, и решил продолжать свое движение. Офицер нажал курок. Пуля врылась в землю в нескольких ярдах от него — повезло.
Когда офицер попытался перезарядить оружие, Поэт вырвал у него пистолет. Казалось, тот был пьян и хотел перекреститься.
— Давай, давай, — сказал Поэт, найдя свой нож.
— Благослови меня, отче, ибо я грешен…
— Ныне те отпущаеши, сын мой, — сказал Поэт и воткнул нож офицеру в горло.
Затем он нашел офицерскую фляжку и немного отпил. Вода согрелась на солнце, но была восхитительна. Он лежал, положив голову на труп лошади, и смотрел, как тень от холма ползла к дороге. Иисусе, как болит! Последнюю историю, что случилась со мной, объяснить не так легко, тем более что у меня нет с собой искусственного глаза. Если тут вообще есть, что объяснять. Он посмотрел на мертвого кавалериста.
— Жарко, как в аду, не так ли? — прошептал он.
Толку от кавалериста было не добиться. Поэт еще раз отпил из фляжки, а потом еще раз. Внезапно кишки его пронзила сильная боль, и несколько секунд он прямо корчился от боли.
Стервятники прохаживались с важным видом, чистили перья и дрались из-за остатков трапезы: они еще не насытились. Несколько дней они ждали из-за волков. Но здесь хватило добра всем. Наконец они принялись за Поэта.
Как обычно, черные стервятники неба, когда пришло время, отложили яйца и принялись любовно выкармливать свою поросль. Они парили высоко над прериями, горами и долинами, выслеживая свою долю от жизни, что было частью существования природы. Их философы неопровержимо свидетельствовали, что Высший Дух Святой создал мир специально для них, стервятников. Они уже много столетий владели им, и аппетит у них был отменный.