Эта тема, видимо, всесторонне обсуждалась супругами. «Чистый воздух» — воздух свободы, желанная атмосфера «трудов и чистых нег», был необходим им обоим.
«Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в плохую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив. Но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или нужды, унижает нас…»
«Хлопоты по имению меня бесят, с твоего позволения, надобно будет, кажется, выйти мне в отставку и со вздохом сложить с себя камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнять долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены. Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе, и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольства. Вот тебе и мораль. Ты зовешь меня к себе прежде августа. Рад бы в рай, да грехи не пускают. Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело жить в нем между пасквилями и доносами? Ты спрашиваешь меня о „Петре“? идет помаленьку; скопляю материалы — привожу в порядок — и вдруг вылью медный памятник, который нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок. Вчера видел я Сперанского, Карамзиных, Жуковского, Вильегорского, Вяземского — все тебе кланяются. Тетка (Загряжская) меня все балует — для моего рождения прислала мне корзину с дынями, с земляникой, клубникой — так что боюсь поносом встретить 36-й год бурной моей жизни…»
Из этого отрывка видно, как сильно нуждался Пушкин в общении со своей женой. Натали интересовало все в жизни мужа: и его творчество, и продвижение его литературных работ, и его — теперь уже ее также — друзья, и трудности с его родственниками, их имущественные дела. И Пушкин обо всем докладывал жене, признаваясь, что слушается ее советов, ее здравого смысла…
«Денег тебе еще не посылаю. Принужден был снарядить в дорогу своих стариков. Теребят меня без милосердия. Вероятно, послушаюсь тебя и скоро откажусь от управления имения. Пускай они его коверкают как знают; на их век станет, а мы Сашке и Машке постараемся оставить кусок хлеба. Не так ли?…»
«Сегодня едут мои в деревню, и я их иду проводить, до кареты, не до Царского Села, куда Лев Сергеевич ходит пешочком. Уж как меня теребили; вспомнил я тебя, мой ангел. А делать нечего. Если не взяться за имение, то оно пропадет же даром, Ольга Сергеевна и Лев Сергеевич останутся на подножном корму, а придется взять их мне же на руки, тогда-то и наплачусь и наплачусь, а им и горя мало…»
«Здесь меня теребят и бесят без милости. И мои долги, и чужие мне покоя не дают. Имение расстроено, и надобно его поправить, уменьшая расходы, а они обрадовались и на меня насели. То то, то другое…»
«Меня здесь удерживает одно: типография. Виноват, еще другое: залог имения. Но можно ли будет его заложить? Как ты права была в том, что не должно мне было принимать на себя эти хлопоты, за которые никто мне спасибо не скажет, а которые испортили мне столько уже крови, что все пиявки дома нашего ее мне не высосут».
«У меня большие хлопоты по части Болдина. Через год я на все это плюну — и займусь своими делами. Лев Сергеевич очень дурно себя ведет. Ни копейки денег не имеет, а в домино проигрывает у Дюме по 14 бутылок шампанского. Я ему ничего не говорю, потому что, слава Богу, мужику 30 лет; но мне его жаль и досадно, Соболевский им руководствует, и что уж они делают, то Господь ведает. Оба довольно пусты… Всякий ли ты день молишься, стоя в углу?» «Я мало Богу молюсь и надеюсь, что твоя чистая молитва лучше моих, как для меня, так и для нас…»
25 июня, подпав под влияние минутного настроения, Пушкин написал Бенкендорфу: «Граф, поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу Ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение…»
Письмо дошло до государя, и тот призвал Жуковского для объяснений. «Вот что вчера ввечеру Государь сказал мне в разговоре о тебе и в ответ на вопрос мой: нельзя ли как этого поправить?» «Почему же нельзя? Пускай он возьмет назад свое письмо. Я никого не держу и его держать не стану. Но если он возьмет отставку, то между им и мною все кончено», — написал Жуковский Пушкину, и тот принял совет царя, сообщив другу: «Получив первое письмо твое, я тотчас написал графу Бенкендорфу, прося его остановить мою отставку, так как мой поступок неосмотрителен, и сказал, что я предпочитаю казаться скорее легкомысленным, чем неблагодарным. Но вслед за тем я получил официальное извещение о том, что отставку я получу, но что вход в архивы будет мне запрещен. Это огорчило меня во всех отношениях. Подал в отставку я в минуту хандры и досады на всех и все. Домашние обстоятельства мои затруднительны: положение мое не весело; перемена жизни почти необходима. Изъяснить все это графу Бенкендорфу мне недостало духу — от этого и письмо мое должно было показаться сухо, а оно просто глупо.
Впрочем, я уж верно не имел намерения произвести, что вышло. Писать письмо прямо к Государю, ей-Богу, не смею — особенно теперь. Оправдания мои будут похожи на просьбы, а он уж и так много сделал для меня…»
Бенкендорф докладывал царю: «…Так как он сознается в том, что просто сделал глупость, и предпочитает казаться лучше непоследовательным, нежели неблагодарным (так как я еще не сообщал о его отставке ни князю Волконскому, ни графу Нессельроде), то я предполагаю, что Вашему Величеству благоугодно будет смотреть на его первое письмо, как будто его вовсе не было. Перед нами мерило человека: лучше чтобы он был на службе, нежели предоставлен самому себе». Последовала высочайшая резолюция: «Я ему прощаю, но позовите его, чтобы еще раз объяснить ему всю бессмысленность его поведения и чем все это может кончиться; то, что может быть простительно двадцатилетнему безумцу, не может применяться к человеку тридцати пяти лет, мужу и отцу семейства».
Дело кончилось тем, что Пушкин обратился, надо полагать, с обдуманным письмом к Бенкендорфу, так и не решившись писать прямо царю. «Граф! Позвольте мне говорить с вами вполне откровенно. Подавая в отставку, я думал лишь о семейных делах, затруднительных и тягостных. Я имел в виду лишь неудобство быть вынужденным предпринимать частые поездки, находясь в то же время на службе. Богом и душою моей клянусь, это была моя единственная мысль; с глубокой печалью вижу, как ужасно она была истолкована. Государь осыпал меня милостями с той первой минуты, когда монаршая мысль обратилась ко мне. Среди них есть такие, о которых я не могу думать без глубокого волнения, столько он вложил в них прямоты и великодушия. Он всегда был для меня провидением, и если в течение этих восьми лет мне случалось роптать, то никогда, клянусь, чувство горечи не примешивалось к тем чувствам, которые я питал к нему. И в эту минуту не мысль потерять всемогущего покровителя вызывает во мне печаль, но боязнь оставить в его душе впечатление, которое, к счастью, мною не заслужено.
Повторяю, граф, мою покорнейшую просьбу не давать хода прошению, поданному мною столь легкомысленно…» (6 июля 1833 г.).
22 июля Пушкин записывал в дневнике: «Прошедший месяц был бурен. Чуть было не поссорился со двором, но все перемололось. Однако это мне не пройдет».
Царь Николай I отнюдь не посягал на творческую свободу Пушкина, он лишь следил, чтобы в его творениях не было бунта против Бога, царя и отечества. «Медный всадник» был не пропущен высочайшей цензурой, но в отказе напечатать его не было ничего окончательного и бесповоротного. От Пушкина требовалось убрать языческое наименование царя — «кумир», а «горделивого истукана» вымарать вовсе. Пушкин постарался исправить свои «ошибки». Из девяти мест, помеченных царем ΝΒ («хорошо заметь» — с латинского «нотабене»), поэт в семь внес изменения. Но два исправить так и не смог: Жуковский уже после его смерти находчиво отредактировал поэму. Между прочим, небольшие поправки царем «Пугачева» Пушкин назвал в своем дневнике «очень дельными».