Все. Теперь он снова ложится.
Но беспощадная память мгновенно восстанавливает так тщательно уничтоженное письмо.
И он снова читает его, сквозь зубы, шепотом, все, от слова и до слова.
«Алеша! Мы больше не увидимся с тобой. Митя умер, а я никогда не вернусь в Ленинград и никогда не решусь тебя увидеть. Не думай обо мне, прошу тебя. И не беспокойся обо мне. Я здесь встретила человека, с которым, может быть, смогу быть счастлива, — ведь перед ним я ни в чем не виновата. А ты прости меня, если только сможешь. Нина».
Он лежит, безнадежно глядя перед собой в пустое, тусклое пространство за окном. За что ухватиться? Чем спастись от мучительных мыслей?
И вдруг в его измученном мозгу возник простой, бесхитростный мотив:
Ты ж моя, ты ж моя перепелочка,
Ты ж моя, ты ж моя невеличкая.
Лицо поющей девочки смутно возникает перед ним на фоне широкого окна, и вот он уже спит, спит, наконец, без снов, внезапно странно утешенный этим промелькнувшим перед ним виденьем.
А там, на другом конце города, такая же тишина, такая же белая ночь. Сквозь мягкий сумрак, как сквозь воду, виден плавный изгиб канала, высокие, наклоненные в одну сторону деревья и маленькая фигурка девочки, сидящей на ступеньке у парадной. Катя сидит на сложенном в несколько раз платке, через плечо — противогаз. Она задумчиво смотрит наверх, на высокое, тусклое небо, на котором, как раз над ее головой, застыли два маленьких бледных облачка.
Но вот послышались неспешные мужские шаги. Подошел квартальный.
— Какой дом?
— Дом сто двадцать два, — звонко ответила Катя.
— Ты что это так часто дежуришь?
— А у нас народу мало, вот Антон Иванович меня и гоняет — то на чердак, то сюда.
— Ну, ничего, теперь тепло.
— Конечно, — охотно согласилась Катя. — Тихо как, правда?
— Да, тихо, — подтвердил квартальный и помолчал, прислушиваясь к окружающей их тишине. — Надолго ли только?
— А может, им надоело? — Катя, закинув голову, вопросительно посмотрела на квартального. — Палят, бомбят, а ведь все равно без толку!
Они опять помолчали.
— Товарищ квартальный, — воскликнула вдруг Катя с веселым оживлением, — а правда, что на бульваре Профсоюзов по ночам поет соловей? Мне девушка знакомая рассказывала. Она на почтамте работает, так они ночью бегали слушать. Их милиционер гоняет, а они — ни в какую! Они милиционера и слушать не стали. А он как поет!
— Кто, милиционер? — спросил квартальный, улыбаясь.
— Да нет же! Соловей!
— Ну что же. Вокруг война, грохот, леса погублены — вот они сюда и слетаются. У нас теперь тише, да и людей мало. А там, на бульваре, и совсем ни души, да и деревья не стрижены. Им там раздолье.
— Никогда я не слыхала соловьев, — с огорчением сказала Катя. — А вы?
— Я-то слыхал, в наших местах их много. — Он вздохнул. — Ничего, и ты еще услышишь! Ну, сиди, да не спи смотри.
Он отошел. Еще слышны его шаги. Потом — негромкий оклик: «Какой дом?» И ответ: «Сто двадцать четвертый».
И снова тихо.
23
Через два с половиной месяца, ранним теплым вечером, Воронов, снова в своей старой военной форме, сидел в кабинете врача, Марьи Дмитриевны.
Они сидели друг против друга за ее маленьким столом, сплошь залитым в этот час золотым вечерним светом.
— Ну, вот ваши бумаги, товарищ Воронов, — сказала Марья Дмитриевна. — Сухой паек получили?
— Да, спасибо.
— Вы ведь ленинградец, так я тут выписала вам еще два дня, побудьте дома.
— Да ведь дома-то у меня фактически и нет, — невесело усмехнувшись, пробормотал Воронов.
— А все-таки родной город.
— Да, конечно.
Ему бы уже надо было попрощаться, а он все сидел, задумчиво глядя на эту немолодую, смертельно усталую женщину, муж которой воевал сейчас далеко на юге, а дети — кто знает, живы ли они — были в оккупированном немцами селе.
— Ну, желаю вам всего хорошего, доктор, — наконец сказал Воронов и встал. — Спасибо вам за все.
Она тоже встала.
— Ну, а вам что пожелать? — проговорила она с неожиданно молодой улыбкой. — Как пели в мои комсомольские годы: «Если смерти, так мгновенной, если раны — небольшой»?
— Вот именно, — отозвался он серьезно. — Спасибо.
Когда он вышел из кабинета, Валя, которая во время этого разговора возилась с чем-то тут же, у белого шкафчика, быстро выскользнула вслед за ним. Она догнала его на лестничной площадке.
— А со мной что же и попрощаться не хотите, товарищ капитан? — спросила она задорно.
— Нет, что вы, Валя, — Воронов остановился. — Всего вам хорошего. До свидания.
— Это до какого же свидания? Чтобы вас опять сюда к нам привезли? — Она весело рассмеялась, и Воронов невольно улыбнулся ей в ответ.
— Вы куда сейчас? — понизив голос, быстро спросила Валя.
— Да сам не знаю.
— Приходите ко мне. Я в восемь часов сменяюсь. Приходите, я тут близко живу. У меня еще вино осталось с последней выдачи; посидим, поболтаем. Горевать нам не к лицу, право. Придете?
Несколько секунд они молча смотрели друг на друга — теперь уже без улыбки.
— Ну что ж, — проговорил он, усмехнувшись. — Ладно!
— Я вам адрес напишу, — быстро сказала Валя.
Пока она писала, оторвав для этого угол от истории болезни, которую держала в руках, Воронов рассеянно посмотрел вниз. И там, в полутемном вестибюле, он заметил Катю, которая, закинув голову, серьезно и даже мрачно смотрела на него.
Тут Марья Дмитриевна вышла из кабинета, и Валя, сунув записку в руку Воронова, быстро убежала, точно ветром ее сдуло.
Он стал медленно спускаться по лестнице.
Внизу, на скамейке, лежали его вещи: полупустой заплечный мешок с привязанной к нему плащ-палаткой и сложенная шинель.
И там стояла Катя.
Сам не зная почему, он испытывал странное чувство неловкости оттого, что эта девочка видела, как он говорил с Валей, а может, даже догадалась, к чему привел этот разговор. Катя стояла молча, все так же не спуская с него глаз. Воронов подошел к ней.
— Я думал, что ты уже ушла, Катя. Ну, давай попрощаемся!
Он протянул ей руку, и Катя, все так же молча, подала ему свою.
Он решительно не знал, что еще сказать. Он подошел к скамейке, вскинул мешок на одно плечо, перекинул через руку шинель, и они вместе вышли на улицу.
Как хорошо! Какой чудесный вечер!
Воронов медленно потянулся, с удовольствием вдохнув всей грудью теплый, чем-то сладко и знакомо пахнущий воздух. Спешить ему было некуда, и он спокойно стоял у дверей госпиталя, наслаждаясь мягким теплом, тишиной и покоем. Их длинные тени, так близко одна от другой, лежали на старых каменных плитах.
Но вот меньшая тень внезапно повернула голову — Катя пристально смотрела на руку Воронова, который не спеша, очень обыденным жестом засовывал Валину записку в карман выцветшей гимнастерки. И маленькая тень отделилась и медленно пошла прочь.
Катя, опустив голову, шла одна по пустынной улице, залитой неярким вечерним солнцем. Не ревность, не досада, а какое-то другое, более горькое чувство охватило ее сейчас с такой силой, что она брела, не видя куда, мучительно стараясь не заплакать. Словно какая-то вещь — чудесная, единственная, неисчислимой ценности — вдруг оказалась подделкой. Словно что-то, что давало ей опору и было мерилом для поступков и слов, покинуло ее в эту минуту.
Воронов, нахмурясь, смотрел ей вслед.
Какая она маленькая, жалкая и худая в этой старой выцветшей кофточке и слишком короткой юбке, той самой, которая была на ней надета в тот вечер, когда разбомбили ее дом. И неизменная матерчатая сумка, конечно, у нее в руке.
Катя отошла уже далеко. Внезапно спохватившись, Воронов быстро пошел за ней. Он легко догнал ее и теперь шел рядом, изредка поглядывая на нее со смущенной, но довольной улыбкой.