Едва стаивал снег и подсыхала почва, Волконский устремлялся в заветные парники и на грядки. Однако тут, в Петровском заводе, ему фатально не везло: местные условия не выдерживали никакого сравнения с читинскими. Сколько бы пота ни пролил Сергей Григорьевич, что бы он ни высаживал, какие бы новейшие европейские руководства ни штудировал, — ему никак не удавалось добиться привычных урожаев. Прихотливые диковинные культуры, его конек, как назло, отказывались произрастать в неблагоприятном петровском климате. «Нужно всё терпение и постоянство заключенного в неволе человека, чтобы заниматься садоводством, как это делает здесь Сергей», — однажды деликатно написала Мария Николаевна брату, H. Н. Раевскому-младшему[648]. В другом письме (к своей матери) она сообщила, что в парниках мужа «ничего не растет»[649].
Щадя самолюбие супруга, княгиня так и не предложила ему оставить этот сизифов труд. Между тем регулярные недороды тревожили декабриста, пожалуй, даже больше, чем вспыхнувший где-то кровавый польский бунт (в конце концов подавленный) или эпидемии холеры (пресловутой cholera morbus), которая посетила тогда многие губернии империи. Каждую осень, иступленно перекапывая неотзывчивую землю, просушивая клубни и семена, Волконский впадал в долгую хандру. Итоги очередного сезона были плачевны.
Стремительно развивавшийся ревматизм, ноющие боли в руке и шее только усугубляли его страдания.
В декабре 1834 года умерла мать декабриста, княгиня Александра Николаевна Волконская. (По вскрытии духовного завещания почившей нашли ее письмо к государю, «в котором она просила облегчить, после кончины ее, участь сына и вывезти его из Сибири, дозволив ему жить под надзором в имении»[650]. Однако император Николай Павлович не счел возможным удовлетворить это желание вполне и повелел лишь обратить осиротевшего каторжника на поселение.) Сестра Софья Григорьевна, которая и раньше не очень-то пеклась о несчастном брате, предпочитая думать о причитающихся ей родовых деньгах и хранить «непреклонное молчание»[651], отныне (как пишет О. И. Попова) и вовсе «надолго исчезла с горизонта С. Г. Волконского»[652].
Родственники жены по-прежнему относились к Сергею Григорьевичу более или менее холодно и тоже не стремились к сближению с ним. Весьма показательно в этом смысле письмо, датируемое началом 1830-х годов. «Я никогда не прощу ему, — писал к сестре в Сибирь Николай Раевский, — каково бы ни было его положение, безнравственности, с которой он, женившись на тебе в том положении, в котором находился, сократил жизнь нашего отца и был причиной твоего несчастья. Вот мой ответ, и ты никогда не услышишь от меня другого. Он всегда будет меня интересовать, но только ради тебя»[653].
Каторжные годы Сергея Волконского завершались — а наказание длилось. Видимо, только теперь он стал (и то смутно) догадываться, что искупал и искупает минувшее не только кандалами. Что кандалы! Ведь были на его веку после 1825 года, помимо оков (которые давно сняты), и могилы самых близких ему людей, и неслыханные унижения, и многое, очень многое другое. А в Петровском заводе заключенному открылось, что это, отпущенное и пережитое, еще далеко не все — и дряхлеющий, приближающийся к пятидесятилетию Бюхна, облаченный в арестантскую куртку[654], оказывается, приговорен также к бессрочному равнодушию многочисленной здравствующей родни.
Железа на ногах, право, сущая ерунда, детская «гремушка» в сравнении с остальным — непомерно тяжким, сжимающим сердце, всегдашним.
Но самое печальное открытие, сделанное тогда же Волконским, заключалось в том, что его верная жена Мария Николаевна все заметнее удалялась от него — и, похоже, смыкалась с равнодушными.
10 марта 1832 года княгиня Мария Волконская произвела на свет сына, которого окрестили Михаилом. В ее усадьбу (где при роженице в ту пору почти неотлучно находился Сергей Григорьевич) сразу же начали «сбегаться дамы», жившие поблизости, поступали шутливые письменные поздравления «с новым либералом»[655] из тюремного замка. Там, в камерах, декабристы распивали кофе по случаю «счастливого разрешения княгини»[656], радовались, что «мать чувствует себя хорошо и что малыш стал есть»[657]. В отсылаемых на Дамскую улицу записках они давали практические советы и предлагали Волконским всяческую помощь.
Несмотря на возражения супруга[658], Мария Николаевна сама кормила Мишу. Она была при младенце и «кормилицей, и нянькой, и (частью) учительницей»[659]. «Рождение этого ребенка — благословение неба в моей жизни, — писала княгиня матери, — это новое существование для меня. <…> Теперь — всё радость и счастье в доме. Веселые крики этого маленького ангела внушают желание жить и надеяться»[660].
Брату Николаю Мария сообщала, что «Мишенька прелестное и красивое существо по словам всех, кто его видит». В том же письме княгиня признавалась: «Мишенька поглощает все мое время, все мои силы; этого достаточно, чтобы показать тебе, насколько они слабы; я занимаюсь только им, думаю только о том, что могло бы ему быть полезным или вредным, одним словом, — у меня ежеминутный страх за него, и в то же время я никогда не была так счастлива, никогда так не ценила жизнь, как в этот момент, когда могу посвятить ее ему»[661]. В другом послании она отмечала, что «его ум быстро развивается, и он привязан ко мне так, как только ребенок может быть привязан к матери»[662].
Накануне двухлетия «дорогого ангелочка», который «дает столько счастья», княгиня даже обиделась на брата: «Прошу тебя, дорогой Николай, говорить со мной о моем сыне каждый раз, как ты мне пишешь. Этого не было еще ни в одном твоем письме, что меня искренно огорчает»[663]. И огорчение Марии можно понять: ведь ей хотелось беседовать о своем ребенке с каждым, и беседовать бесконечно.
Примерно тогда же (за два дня до Пасхи) к С. А. Раевской (то есть к Мишиной бабушке) был направлен следующий отчет: «Миша здоров; он уже много говорит, произносит хорошо по-русски, по-английски и по-французски; на последних двух языках он знает по нескольку слов, но не может еще составлять фраз. Он очень хорошо ведет себя в продолжение нескольких дней, и его нежность ко мне поистине трогательна. Вчера вечером он тихонько играл в моей комнате и время от времени подходил ко мне, чтобы поцеловать мне ноги. Его крестный отец[664] прислал ему яиц всех цветов, покрытых лаком; он в восторге от них; это заинтересует его надолго»[665].
Весной 1834 года Н. А. Бестужев нарисовал портрет маленького Волконского, любимца всей петровской колонии. Правда, сеанс родители провели с «немалым трудом»: избалованный Мишенька никак не желал позировать, «посидеть на месте и двух минут». Эту акварель Мария Николаевна впоследствии отправила в Россию, к сестрам, и Раевские, по словам княгини, были «потрясены сходством» ребенка «с нашим обожаемым отцом»[666], то есть с почившим генералом.