Он постепенно превращался в прежнего Бюхну. Правда, руки его стали теперь грязноватые, огрубевшие — как у завзятого садовника.
«Этот брак вследствие характеров совершенно различных должен был впоследствии доставить много горя В<олконскому>…» — писал современник[600].
Наступил 1830 год.
«В это время прошел слух, — вспоминала наша героиня, — что комендант строит в 600 верстах от нас громадную тюрьму с отделениями без окон; это нас очень огорчало»[601].
Не хотелось декабристам и их женам расставаться с острогом и перебираться в намеченный Петровский завод не только из-за окон (вернее, из-за отсутствия таковых), но и по другой причине. Читинское бытие в целом вполне устраивало всех. «Надо сознаться, что много было поэзии в нашей жизни. Если много было лишений, труда и всякого горя, зато много было и отрадного. Всё было общее — печали и радости, всё разделялось, во всём друг другу сочувствовали. Всех связывала тесная дружба»[602] — так писала о пребывании в Чите П. Е. Анненкова (та самая раскованная француженка мадемуазель Полина Гёбль, которая стала в остроге женой декабриста).
Труднее всех расстаться с Читой было, вероятно, Марии Волконской: ведь она оставляла здесь свежую дорогую могилку.
Незадолго до переезда, 10 июля 1830 года, Мария Николаевна родила дочь Софью — и тогда же навеки рассталась с ней.
Младенца похоронили на местном кладбище, рядом с храмом. (Спустя несколько месяцев княгиня, уже находясь далече, пожертвовала в этот храм серебряный вызолоченный образ из кипариса с надписью на его оборотной стороне: «Сей образ Святой Великомученицы Софии есть усердное и смиренное приношение во храм св. Архистратига Михаила, что в Читинском остроге, от имени моего и мужа моего Сергея и матери нашей княгини Александры Николаевны Волконской — в память дочери нашей младенца Софии, преставившейся июля 10-го дня 1830 г. и преданной земле возле храма сего. Мария Волконская. Петровский завод. 1831 года марта 15-го дня»[603].)
За что же, право, княгиня была так наказана? В Читинском остроге появились на свет и радовали родителей Нонушка Муравьева и Саша Трубецкая, Ольга Анненкова и Вася Давыдов, тут обзавелись приемной дочерью и Нарышкины (взявшие на воспитание крестьянскую девочку Ульяну Чупятову) — а Мария потеряла уже второго своего ребенка. Лишилась она к тому же и отца…
Выпадало кому что — ей же доставались сплошь трава и кресты на могилах…
И все же Мария Волконская пыталась крепиться; она по-прежнему «рассчитывала на <…> Божественное милосердие» и, как прежде, верила, что «не здесь, на земле, но столько страданий и скорбей когда-нибудь будут вознаграждены»[604].
В начале августа Лепарский наконец-то приказал заключенным и их женам готовиться к отъезду. Первая партия тронулась в путь 7-го числа, следом за ней выступили и остальные преступники. При каждой партии находились офицеры и конвой; сам комендант, возглавивший поход, то примыкал к авангарду, то наблюдал за арьергардом. Дамские повозки следовали за партиями или обгоняли декабристов, переезжая от одного привала к другому.
«Это перемещение совершилось пешком в августе месяце, — писала Волконская, — делали по 30 верст в день и на другой день отдыхали то в деревне, то у бурят, в юртах. Александрина (Муравьева. — М. Ф.) и две другие дамы уехали вперед. Нарышкина, Фонвизина и я ехали следом в нескольких часах расстояния. В 6 верстах от города Верхнеудинска сделали привал. Вблизи этого города баронесса Розен встретила своего мужа. <…> В это время прибыла и Юшневская. Уже пожилая, она ехала от Москвы целых шесть месяцев, повсюду останавливаясь, находя знакомых в каждом городе; в ее честь давались вечера, устраивались катанья на лодках; наконец, повеселившись в дороге и узнав, что баронесса Розен уже в Верхнеудинске, она наняла почтовую телегу, как молния, пролетела вдоль нашего каравана и остановилась у крестьянской избы, в которой ждал ее муж»[605].
Внезапный приезд двух новых добровольных изгнанниц обрадовал всех. Впрочем, караван и так двигался довольно весело. Переход, по определению Д. И. Завалишина, был «необычайно странным во всех отношениях»[606]. На ночлеги и дневки ставили юрты, декабристы сами готовили пищу, играли в шахматы, беседовали с бурятами, гуляли и восхищались живописными окрестными видами, купались, собирали букеты и «ботанизировали», проводили топографические съемки, а Николай Бестужев не расставался с кистями и карандашами. «Поход наш в Петровский завод, продолжавшийся с лишком месяц в самую прекрасную осенную погоду, — сообщал один из участников, — был для нас скорее приятною прогулкою, нежели утомительным путешествием. Я и теперь вспоминаю о нем с удовольствием. Мы сами помирали со смеху, глядя на костюмы наши и на наше комическое шествие»[607].
Александр Одоевский написал высокопарные стихи, посвященные этому путешествию.
Волконский, одетый в причудливую женскую кацавейку, то ехал на подводе (накануне поездки он сказался больным), то шел пешком. В дороге Сергей Григорьевич, как повелось, стал одним из главных объектов для острот. Отвечая товарищам, он всячески старался быть серьезным, но иногда не выдерживал и тоже прыскал, смешно подергивая своим большим носом.
Коллективный хохот усиливался.
Не смеялась, кажется, только его жена. Лишь изредка на смуглом лице Марии появлялась какая-то вымученная улыбка. Княгине Волконской не хотелось омрачать общий праздник.
Время, проведенное в Читинском остроге, принесло ей слишком много горя. «Я видела Сергея только два раза в неделю; остальное время я была одна, изолированная от всех, как своим характером, так и обстоятельствами, в которых я находилась, — писала Мария Волконская спустя три года. — Я проводила время в шитье и чтении до такой степени, что у меня в голове делался хаос, а когда наступили длинные зимние вечера, я проводила целые часы перед свечкой, размышляя — о чем же? — о безнадежности положения, из которого мы никогда не выйдем. Я начинала ходить взад и вперед по комнате, пока предметы, казалось, начинали вертеться вокруг меня и утомление душевное и телесное заставляло меня валиться с ног и делало меня несколько спокойней. Здоровье мое тоже тогда было слабо»[608].
В конце путешествия декабристы получили очередную почту из России — и из доставленных писем и газет узнали о революции во Франции. Мало что изменилось за прошедшие годы во взглядах большинства бунтовщиков. «Всю ночь то и дело раздавались среди наших песни и крики ура», — вспоминала княгиня Волконская [609].
Где-то заключенные раздобыли две-три бутылки «шипучего» и с ликованием выпили по бокалу (за «нее»). Для себя они сочли французский переворот «хорошим предзнаменованием»[610].
Особенно бурно восторгался падением Бурбонов Александр Поджио, итальянец по происхождению, бывший офицер лейб-гвардейского Преображенского полка, пылкий радикал и видный мужчина. (Между узниками ходили слухи о его успехах у петербургских дам; говорили и о том, что одна из влюбленных в Поджио особ будто бы даже постриглась в монахини после ареста красавца[611].)