Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

На самом же деле 12 февраля 1827 года события развивались по-другому. Мария увиделась с мужем не в «шахте, похожей на ад», а в помещении благодатской тюрьмы. Через много лет княгиня вспоминала о моменте встречи так:

«Бурнашев предложил мне войти. В первую минуту я ничего не разглядела, так как там было темно; открыли маленькую дверь налево, и я поднялась в отделение мужа. Сергей бросился ко мне; бряцанье его цепей поразило меня: я не знала, что он был в кандалах. Суровость этого заточения дала мне понятие о степени его страданий. Вид его кандалов так воспламенил и растрогал меня, что я бросилась перед ним на колени и поцеловала его кандалы, а потом — его самого. Бурнашев, стоявший на пороге, не имея возможности войти по недостатку места, был поражен изъявлением моего уважения и восторга к мужу <…>. Я старалась казаться веселой. Зная, что мой дядя Давыдов находится за перегородкой, я возвысила голос, чтобы он мог меня слышать, и сообщила известия о его жене и детях»[494].

На рассуждения по поводу «кандального» эпизода было изведено целое море чернил, однако декабристоведы так и не захотели отметить, пожалуй, самое в нем существенное, «человеческое».

Сцена тюремного свидания Марии и Сергея Григорьевича получилась не только эффектной и волнительной, но и глубоко откровенной, символичной в психологическом плане. Ведь навстречу обретаемым после разлуки и испытаний любимым сами собой раскрываются объятия, железа любимых изначально попросту не замечаются (они как будто спадают), исчезают прочие вещи и условности мира — а вот тут, в Благодатске, произошло иначе.

А именно: Волконский сразу «бросился» к жене — но действовавшая по наитию княгиня поцеловала сперва оковы мужа и только потом, словно вспомнив о заведенном супружеском ритуале, приветствовала их носителя. Ее импульсивный (поразивший своей «неправильностью» даже тюремщика, «истого заплечного мастера») поступок был вполне, что называется, знаковым: Мария, машинально избрав подобную последовательность поцелуев (то есть иерархию знаков), фактически с порога (и, повторим, непреднамеренно), на языке поведенческих жестов, призналась, что ехала и приехала к мужу страждущему (а не — «дистанция огромного размера» — к страждущему мужу).

В этом пункте, кстати говоря, сибирская миссия Волконской кардинально отличалась от миссии Каташи Трубецкой.

Распрощавшись с мужем, Мария отправилась к подруге: «По окончании свидания я пошла устроиться в крестьянской избе, где поместилась Каташа; она была до того тесна, что когда я ложилась на полу на своем матраце, голова касалась стены, а ноги упирались в дверь. Печь дымила, и ее нельзя было топить, когда на дворе бывало ветрено; окна были без стекол, их заменяла слюда»[495].

Здесь, в избе, она почти сразу же сочинила письмо свекрови, княгине А. Н. Волконской:

«…Прежде всего, не могу передать вам, как худ и как болезненно выглядит мой бедный муж. Его здоровье меня беспокоит, ему нужны все мои заботы, а я не могу отдать их ему. Нет, я не оставлю его, пока его участь не будет значительно облегчена, я не дам моему сыну повода раскаиваться, не вернусь к нему иначе, как с душою совершенно спокойной, хотя бы мне пришлось прождать все четырнадцать лет[496]. Как ни тяжелы для моего сердца условия, которыми обставили мое пребывание здесь, — я подчиняюсь им с щепетильной аккуратностью. Я не буду делать никаких попыток видеть моего мужа вне положенных дней. Я должна быть благодарна и за то немногое, что мне позволяют делать для исполнения моей жизненной задачи. Да, милая матушка, чем несчастнее мой муж, тем более он может рассчитывать на мою привязанность и стойкость»[497].

Уже в этом, первом, письме Марии с благодатской каторги, среди вполне искренних фраз об «утешении <…> делить участь Сергея» и т. п., есть потенциально тревожные для Волконского (и прочих Волконских) слова. В феврале 1827 года будущее еще не представлялось нашей героине безальтернативным. Нетрудно заметить (и «милая матушка», знакомясь с письмом, наверняка насторожилась), что свою «жизненную задачу» княгиня изначально поставила в прямую зависимость от условий каторжного существования супруга. Пока бытовое положение Волконского ужасно, пока он хвор и раздавлен, Мария обязана быть с ним рядом, выказывать «привязанность и стойкость», всячески заботиться о муже. Однако не иссякла надежда: рано или поздно участь декабриста «будет значительно облегчена», он, дай-то Бог, поправится и окрепнет духом — и тогда (но только тогда) Мария будет вправе покинуть мужа и вернуться, как и планировала, к сыну.

Удаление от супруга для нее в принципе все же возможно, если мотивы этого удаления этически корректны. В последующие сибирские годы, как мы увидим, Мария Николаевна не раз руководствовалась на практике именно такими соображениями.

Минули сутки после встречи с Сергеем Волконским. Она решила посмотреть на «место, где работает муж», — и действительно оказалась в подземелье:

«Я увидела дверь, ведущую как бы в подвал для спуска под землю и рядом с нею вооруженного сторожа. Мне сказали, что отсюда спускаются наши в рудник; я спросила, можно ли их видеть на работе; этот добрый малый поспешил дать мне свечу, нечто в роде факела, и я, в сопровождении другого, старшего, решилась спуститься в этот темный лабиринт. Там было довольно тепло, но спертый воздух давил грудь; я шла быстро и услышала за собой голос, громко кричавший мне, чтобы я остановилась. Я поняла, что это был офицер, который не хотел мне позволить говорить с ссыльными. Я потушила факел и пустилась бежать вперед, так как видела в отдалении блестящие точки: это были они, работающие на небольшом возвышении. Они спустили мне лестницу, я взлезла по ней, ее втащили — и, таким образом, я могла повидать товарищей моего мужа, сообщить им известия из России и передать привезенные мною письма[498]. <…> С тех пор было строго запрещено впускать нас в шахты. Артамон Муравьев назвал эту сцену моим „сошествием в ад“»[499].

Так началась оседлая сибирская жизнь жены государственного преступника Марии Волконской.

Она не имела обыкновения жаловаться, и все же однажды (в письме к свекрови) у княгини вырвалось похожее на стон признание: «Милая матушка, какое мужество надо иметь, чтобы жить в этой стране! счастье для вас, что нам запрещено писать вам об этом открыто»[500].

Повезло, что рядом, в той же кренящейся набок и врастающей в землю, в два окна, избе, ютилась ее наперсница — Каташа Трубецкая. Вдвоем княгиням было чуть легче переносить выпавшие на их долю испытания. «Положение их было страшное <…> — вспоминал А. Е. Розен. — Собственные их переписки при расстоянии 7000 верст шли медленно; родственники сначала не знали, куда обратиться для высылки денег — к дежурному генералу Потапову или к A. X. Бенкендорфу, оттого в первое время терпели недостаток и подверглись многим лишениям не только от местной скудости, но и от недостатка в деньгах; довольно сказать, что они терпели зимою 1826 года и от холода и от голода. Странным показалось бы, если бы я вздумал подробно описать, как они сами стирали белье, мыли полы, питались хлебом и квасом, когда страдания их были гораздо важнее и другого рода, когда видели мужей своих за работою в подземелье, под властью грубого и дерзкого начальства»[501].

вернуться

494

Там же. С. 46, 48.

вернуться

495

Там же. С. 48.

вернуться

496

Еще 22 августа 1826 года срок каторжных работ Волконского был сокращен — с 20 до 15 лет.

вернуться

497

Русские пропилеи. С. 5.

вернуться

498

По предположению некоторых историков, как раз там, под землей, М. Н. Волконская и передала 13 февраля декабристам пушкинское «Послание в Сибирь».

вернуться

499

МНВ. С. 48, 50.

вернуться

500

Русские пропилеи. С. 42 (письмо к А. Н. Волконской от 2 октября 1827 г.).

вернуться

501

Розен А. Е. Записки декабриста. Иркутск, 1984. С. 230–231.

64
{"b":"191769","o":1}