Как сказано выше, княгиня поведала в мемуарах только о преклонении Пушкина перед отбывающими в «добровольное изгнание» женами декабристов, о «Послании в Сибирь» (которое он намеревался переправить узникам с нею) и мечте когда-нибудь посетить Нерчинские рудники. Известно также, что Пушкин волновался за своего лицейского друга Ивана Пущина («Большого Жанно») и коснулся этой темы в беседе с Волконской. О прочих же аспектах разговора с поэтом она умолчала — и неспроста: разговор их был тяжелый и донельзя личный — под стать давнишнему, одесскому.
Чего же жаждал Пушкин, нагрянувший поутру в дом на Тверской?
Глубоко заблуждалась княгиня Волконская, если в ходе беседы сгоряча сказала ему нечто вроде следующего:
«Тогда — не правда ли? — в пустыне,
Вдали от суетной Молвы,
Я вам не нравилась… Что ж ныне
Меня преследуете вы?
Зачем у вас я на примете?
……………………………
Не потому ль, что мой позор
Теперь бы всеми был замечен,
И мог бы в обществе принесть
Вам соблазнительную честь?..» (VI, 187).
Поэт никогда не причислял Марию, «девочку несмелую» (VI, 177) и чистую, к соблазнительным особам и, входя заново в ее жизнь, конечно же не помышлял об адюльтере и тому подобных амурных банальностях. Он, охваченный после музыкального вечера у княгини Зинаиды «тоской безумных сожалений» (VI, 185)[436], хотел совсем иного.
Пушкин, окончательно прозрев за последние дни, надеялся излить душу, покаяться, признать свою страшную одесскую ошибку — и признаться Марии, что теперь творится в его сердце. Он не думал вплотную о будущем, не строил никаких конкретных (или фантастических) планов относительно себя и княгини — поэту было не до того. Пушкину надо было просто «преследовать» эту женщину, чтобы сказать уезжающей (возможно, навсегда) Марии Волконской всё.
Впереди разлука, долгая или даже вечная, — и поэтому между ними не должно остаться ничего недоговоренного.
И Мария почти сразу же поняла Пушкина:
Ей внятно всё. Простая дева,
С мечтами, сердцем прежних дней
Теперь опять воскресла в ней (VI, 186).
Тут-то и подстерегала Марию главная опасность. Если «дева» в ней все-таки возьмет верх над «равнодушною княгиней» и заговорит с Пушкиным, а потом (это ведь неизбежно) станет внимать словам поэта — то все кончено. Но есть, есть выход: сейчас должна говорить с объявившимся в комнате господином только княгиня, ни в чем не сомневающаяся жена князя (пускай бывшего), а он — что ж, он пусть послушает, желательно не перебивая, женские нравоучительные речи. Здесь, на Тверской, они прилежно повторят Одессу, но поменяются при этом ролями. В таком травести ее спасение:
…………………помните ль тот час,
Когда в саду, в аллее нас
Судьба свела, и так смиренно
Урок ваш выслушала я?
Сегодня очередь моя (VI, 186).
И ее урок был безжалостным, временами — более чем несправедливым. «Неприступная богиня» (VI, 177), защищая себя и свое будущее от наступающего прошлого, намеренно (ей показалось: даже с некоторым удовольствием, «злобным весельем» — VI, 516) стремилась уязвить собеседника побольнее:
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом? (VI, 187–188).
Пушкин стоял не шелохнувшись, «как будто громом поражен» (VI, 189). Зная о твердости характера Марии, он, идя на это свидание, допускал разные варианты развития событий. Не исключал поэт и того, что его непрошеный, могущий скомпрометировать княгиню, визит вызовет нарекания с ее стороны. Но столь бурной и резкой реакции, такого «крещенского холода» (VI, 182) Пушкин предвидеть, конечно, не мог.
Всякая фраза Марии лишь добавляла ему страданий:
……………я тогда моложе,
Я лучше, кажется, была,
И я любила вас; и что же?
Что в сердце вашем я нашла?
Какой ответ? одну суровость.
Не правда ль? Вам была не новость
Смиренной девочки любовь?
И нынче — Боже! — стынет кровь,
Как только вспомню взгляд холодный
И эту проповедь… (VI, 186).
И нимало не утешило поэта признание княгини, что тогда, в Одессе, он повел себя «благородно» (VI, 187). Что в том замшелом благородстве проку, если нынче он, Пушкин, как выясняется, «все ставки жизни проиграл» (VI, 519)?
«А счастье было так возможно,
Так близко!..» (VI, 188) —
продолжала, не ведая милосердия, добивать Пушкина Волконская.
Однако самый сокрушительный удар поэту княгиня нанесла в конце своего монолога. Было бы вполне резонным, если бы ее суровая отповедь завершилась на взятой изначально ноте — завершилась столь же суровым, властным и сухим указанием на дверь: «Я вас и видеть не хочу!» (VI, 635). Возможно, Пушкин — после всего сказанного Марией — только того и ожидал. А довелось ему на прощанье услышать от женщины совсем другое, никак не прогнозируемое, — то, что запомнилось Пушкину навсегда и от чего он, видимо, так и не смог оправиться:
«…Я вышла замуж. Вы должны,
Я вас прошу, меня оставить;
Я знаю: в вашем сердце есть
И гордость и прямая честь.
Я вас люблю (к чему лукавить?),
Но я другому отдана;
Я буду век ему верна» (VI, 188).
В конце двадцатых и в тридцатые годы Пушкин не раз возвращался к теме нерушимости брачного, освященного Церковью, союза. Особо выделим его роман «Дубровский» (1832–1833). Героиня данного произведения, Маша Троекурова, была по воле отца сосватана («отдана») за престарелого и малопривлекательного князя Верейского[437]. Страстно влюбленный в Марию Кириловну Владимир Дубровский, бедный дворянин и «благородный разбойник» в одном лице, намеревался спасти девушку, похитить ее из-под венца, но он опоздал — и священник в церкви произнес «невозвратимые слова» (VIII, 220). Маша вышла из храма на паперть княгиней Верейской.
После венчания, на пути к княжескому дому, Дубровский с «мрачными сообщниками» сумел догнать и остановить карету молодых. Казалось, Владимир добился своего: ведь еще совсем недавно Маша говорила ему: «…Явитесь за мною — я буду вашей женою» (VIII, 212). Пощадив сопротивлявшегося Верейского, Дубровский заявил княгине, что с этой минуты Мария Кириловна свободна. И в ответ услышал почти то же, что довелось услышать Онегину (Пушкину): «Нет, — отвечала она. — Поздно — я обвенчана, я жена князя Верейского. — Что вы говорите, — закричал с отчаяния Дубровский, — нет, вы не жена его, вы были приневолены, вы никогда не могли согласиться… — Я согласилась, я дала клятву, — возразила она с твердостию, князь мой муж, прикажите освободить его, и оставьте меня с ним. Я не обманывала. Я ждала вас до последней минуты… Но теперь, говорю вам, теперь поздно. Пустите нас» (VIII, 221).