В Первопрестольную из ссылки прибыл уже другой Пушкин, не похожий на «послелицейского» или «южного», более или менее «остепенившийся», скорректировавший былые взгляды на женщин и «любовь». Одним из подтверждений тому стало его кратковременное увлечение двадцатилетней Софьей Пушкиной, дальней родственницей. Познакомясь с ней, поэт — кажется, впервые в своей «донжуанской» практике — начал подумывать о женитьбе (ранее им жестоко осмеянной), о Доме, прозаическом и уютном, натурально тревожился за будущность Sophie, «существа такого нежного, такого прекрасного» (XIII, 311, 562), и даже скоропалительно к ней посватался (однако в итоге получил отказ).
В ночь на 2 ноября Пушкин уехал из Москвы в Михайловское. Вернулся он в родной город только 19 декабря — ровно за неделю до приезда сюда из Петербурга княгини Марии Волконской.
С Марией поэт не виделся целых три года. Общаясь с Раевскими, сочиняя «Евгения Онегина», работая над другими произведениями, он временами думал о молодой княгине, рисовал ее портреты на полях рукописей. Надо учитывать, что после окончания ссылки Пушкин получил доступ ко всевозможным источникам информации. Поэтому, живо интересуясь судьбой некоторых декабристов («друзей, братьев, товарищей»), он старательно собирал сведения и о том, как жены бунтовщиков готовились отправиться в Сибирь.
Восхищаясь этими бесстрашными женщинами, поэт все же втайне выделял одну из них особо…
Три долгих — и каких! — года минуло после Одессы, после сурового объяснения с ней… За этот период Пушкин опубликовал «Бахчисарайский фонтан», издал вторично «Кавказского пленника», кропотливо трудился над «Евгением Онегиным» (добрался в своей «ладье» уже до шестой песни), а также потихоньку, фрагментами и главами, печатал «роман Жизни». Позднее поэт туманно поведал читателям, что «эта медленность произошла от посторонних обстоятельств» (VI, 639).
К описываемому времени Пушкин выпустил несколько «пестрых» отрывков «Онегина» и две главы — отдельными изданиями. Таким образом, публика уже успела познакомиться с милой Татьяной Лариной — точнее, с первоначальным, весьма приблизительным, наброском ее портрета. Заметим, что еще в 1825 году поэт пожертвовал в альманах А. А. Бестужева и К. Ф. Рылеева «Звездочка» пятьдесят шесть стихов из третьей песни (описывавших ночной разговор девушки с няней), и пушкинские строфы даже были набраны — да только декабрьские события и арест издателей помешали выходу «Звездочки» в свет.
Однако само письмо Татьяны к Онегину — фрагмент интригующий, редкий по экспрессии и вполне завершенный, настойчиво просящийся в журнал или альманах, к тому же выгоднейший для сочинителя и любого издателя «рекламный продукт» — Пушкин так никуда и не отдал.
Мы помним, что было положено автором в основу данного поэтического текста. И этому таимому тексту было уже более двух с половиной лет…
Подлинное, на французском языке составленное, «письмо любви», выполняя волю Марии, Пушкин уничтожил, предал огню. Законы мужской чести требовали, чтобы это ноябрьское письмо 1823 года считалось как бы никогда не существовавшим. И теперь только воистину посторонние — непонятно какие, но явно чрезвычайные — обстоятельства могли позволить ему обнародовать узнаваемую поэтическую версию сожженного послания юной Машеньки Раевской…
Земля слухами полнится — и к сумеркам 26 декабря вся Москва уже знала, что в городе находится та самая княгиня Мария Николаевна Волконская. Молва передавала: остановилась она на Тверской, в «замке музыкальной феи». Один из старожилов тут же вспомнил про давнишний визит в столицу знаменитой француженки мадам де Сталь. Кто-то из москвичей успел даже столкнуться и перемолвиться с женой декабриста, которая разъезжала по домам с визитами. А кому-то были доставлены от княгини Зинаиды крохотные записочки с учтивым приглашением на вечер, устраиваемый в ее салоне нынче же — ради все той же несчастной женщины.
Дошла новость и до Пушкина. Он, хотя и знал, что женам бунтовщиков никак не миновать Москвы, поверил не сразу:
Та девочка… иль это сон?.. (VI, 174).
Поэт, не раздумывая, отложил все намеченные дела, что-то буркнул надувшемуся Соболевскому и спешно отправился по знакомому адресу.
В пути с Собачьей площадки на Тверскую он разволновался так, словно шел в ночи на свое первое свидание.
О вечере в салоне княгини Зинаиды наша героиня вспоминала следующее: «Зная мою страсть к музыке, она пригласила всех итальянских певцов, бывших тогда в Москве, и нескольких талантливых девиц московского общества. Я была в восторге от чудного итальянского пения, а мысль, что я слышу его в последний раз, еще усиливала мой восторг. В дороге я простудилась и совершенно потеряла голос, а пели именно те вещи, которые я лучше всего знала; меня мучила невозможность принять участие в пении. Я говорила им: „Еще, еще, подумайте, ведь я никогда больше не услышу музыки“[410]. Тут был и Пушкин, наш великий поэт; я его давно знала…»[411]
Далее мемуаристка в немногих словах рассказала о своих отношениях с Пушкиным — и к этим страницам ее воспоминаний мы еще вернемся. О вечере же, состоявшемся 26 декабря, Мария Николаевна больше ничего не сообщила.
Однако в распоряжении исследователей есть ценный документ — подробное описание «вечера у княгини Зинаиды Волконской», которое было сделано 27-го числа (то есть на следующий день) очевидцем происходившего, А. В. Веневитиновым, чиновником Московского архива Министерства иностранных дел (и братом известного поэта). Этот рассказ двадцатилетнего «архивного юноши» (вероятно, отрывок из его дневника), помещенный в «Русской старине»[412], и будет предметом нашего внимания и комментария.
Если «архивны юноши» отличались, по мнению многих, заносчивостью и предвзятостью суждений (они, допустим, смотрели на Татьяну Ларину «чопорно», отзывались о ней «неблагосклонно»; VI, 160), то Алексей Веневитинов, похоже, не был заражен подобным корпоративным снобистским любомудрием.
«Вчера провел я вечер, незабвенный для меня, — начинает он повествование. — Я видел во второй раз и еще более узнал несчастную княгиню Марию Волконскую, коей муж сослан в Сибирь и которая 6-го января сама отправляется в путь вслед за ним, вместе с Муравьевой».
Из этих слов не совсем ясно, где и когда автор дневника впервые повстречал княгиню: то ли задолго до вечера на Тверской (к примеру, в Петербурге), то ли днем 26 декабря, в одном из хлебосольных московских особняков, куда заглянула единовременно с Веневитиновым и колесившая по столице Мария Николаевна. Впрочем, это для нас не столь существенно. Гораздо важнее подчеркнуть тут иное: уже через несколько часов после прибытия Волконской в Москву и ее близкие друзья, и даже случайные знакомые (вроде того же Веневитинова) твердо знали, что целеустремленная путешественница намерена оставить их 6 января 1827 года. Конечно, такую точную, заранее определенную дату отъезда им сообщила сама княгиня.
Далее нам предстоит выяснить, почему спустя всего два дня она внезапно передумала и сократила более чем втрое сроки своего пребывания в городе. А пока вернемся к документу.
Прежде всего Веневитинов попытался понять «эту интересную и вместе могучую женщину», которая «нехороша собой, но глаза ее чрезвычайно много выражают».
Автор дневника (а ему нельзя отказать в психологических талантах) был убежден, что княгиня Волконская, «так рано обреченная жертва кручины», явно «больше своего несчастия». Он обосновывает свою точку зрения так: «Она его преодолела, выплакала; источник слез уже иссох в ней. Она уже уверилась в своей судьбе и, решившись всегда носить ужасное бремя горести на сердце, по-видимому, успокоилась. В ней угадываешь, чувствуешь ее несчастие, ибо она даже перестала и бороться с ним. Она хранит его в себе, как залог грядущего. <…> Прискорбно на нее смотреть и вместе завидно. Есть блаженство и в самом несчастий! Она видит в себе божество, ангела-хранителя и утешителя двух существ[413], для которых она теперь уже одна осталась, и всё в мире! Для них она, как Христос для людей, обрекла себя на жертву — славная жертва! <…> Она теперь будет жить в мире, созданном ею собою. В вдохновении своем она сама избрала свою судьбу и без страха глядит в будущее».