Все эти витиеватые теоретические рассуждения укрепляют нас во мнении, что Пушкин, приступая к созданию письма Татьяны Лариной к Онегину, имел перед собою реальное женское письмо, написанное на иностранном языке — естественно, на французском. Перечитав (знать бы: в который раз?) данную эпистолию, поэт сделал из нее некоторые извлечения — причем уже в «синхронном» переводе на родной язык. Полученный сжатый конспект стал подсобным сводом тем и цитат, которые автор романа намеревался подвергнуть — и, не откладывая, подверг — поэтической огранке.
Иначе говоря, пушкинские черновые строки наподобие написанных сразу же вслед за конспектом:
Письмо Татьяны предо мною —
(Его я свято берегу)… (VI, 313)
или, допустим, конспекту предшествовавших:
Но ожидает пере<во>да
Письмо [Татьяны] <молодой>… (VI, 310)
надо считать не только поэтическими фигурами автора, использованными в рамках романного повествования, но и чистосердечными полупризнаниями молодого человека, его прикосновением к жизненной правде.
А суть этой правды заключается, на наш взгляд, в том, что письмом, лежавшим перед поэтом в марте 1824 года и ожидавшим «неполного, слабого перевода» (VI, 313), было написанное по-французски письмо Марии Раевской, которое Пушкин получил в Одессе 3 ноября 1823 года.
Косвенно подтверждают сказанное его собственные слова: однажды, защищаясь от упреков в «противумыслии» некоторых строк романной эпистолии, Пушкин разъяснил П. А. Вяземскому: «…Если <…> смысл и не совсем точен, то тем более истины в письме; письмо женщины, к тому же 17 летней, к тому же влюбленной!» (XIII, 125; письмо от 29 ноября 1824 года).
Напомним, что в драматическую одесскую пору Машеньке было как раз семнадцать лет. (Вот почему столь важна точная дата ее появления на свет!)
Из рассмотренного конспекта-перевода этого письма нашей героини вырос один из самых замечательных шедевров любовной лирики в истории отечественной литературы:
Я к вам пишу — чего же боле?
Что я могу еще сказать?
Теперь, я знаю, в вашей воле
Меня презреньем наказать.
Но вы, к моей несчастной доле
Хоть каплю жалости храня,
Вы не оставите меня…
(VI, 65)[188]. Письмо Татьяны стало вторым и подлинным рождением романа «Евгений Онегин». Две экспозиционные главы (целых сто строф, более тысячи стихов!) миновали, морока их сочинительства канула в прошлое — и теперь, благодаря Жизни, у запнувшегося было произведения наконец появился сюжет, стартовало завораживающее действие.
Много позже, 10 ноября 1836 года, Пушкин, имея в виду минувшие южные времена, писал Н. Б. Голицыну: «Как я завидую вашему прекрасному крымскому климату: письмо ваше разбудило во мне множество воспоминаний всякого рода. Там колыбель моего „Онегина“: и вы, конечно, узнали некоторых лиц» (XVI, 184, 395).
Он намекнул на узнаваемость «лиц», но не дописал самого сокровенного: у колыбели «Онегина» рядом с ним, Пушкиным, незримо находилось одно из таких лиц — находилась Мария Раевская, автор все решившего письма, прототип Татьяны Лариной.
Сразу же следует пояснить слова, выделенные курсивом. Безоговорочно величать Татьяну Ларину двойником или «верным снимком» Марии Раевской — значит сызнова расписываться в верхоглядстве, в том, что замысел пушкинского «романа Жизни» так и остался непонятым. Конечно, в годы работы над «Евгением Онегиным» этот образ динамично развивался, углублялся, и поэт шаг за шагом «додумывал» свою Татьяну, жертвовал ей частицы самого себя (по уверениям В. К. Кюхельбекера) или одаривал ее фактами биографии и чертами, арендованными у других встреченных женщин (недаром сразу несколько современниц поэта считали себя, иногда, видимо, имея на то основания, Татьянами). В беловике последней строфы восьмой главы романа есть следующий, как будто подтверждающий сказанное, вариант:
А те с которых образован
Татьяны милый Идеал… (VI, 636).
Так что далеко не все в Татьяне от нашей героини, и Татьяна — не мастерский дагеротип Марии Раевской.
Но Мария Раевская все же прототип Татьяны Лариной — прототип изначальный, «Идеал» для Пушкина главный и всегдашний, с прописной буквы (VI, 189, 190), к тому же регламентирующий характер и меру заимствования автором достоинств прочих (строчных) «идеалов».
Если во второй главе «Евгения Онегина» Татьяна явлена нам словно «в смутном сне» (VI, 190) автора и ее сходство с Машенькой лишь допускается, но впрямую не декларируется, то третья песнь (куда и вошло письмо девушки) содержит уже более ясные строки, дающие понять, что именно Марию Раевскую имел в виду Пушкин, разрабатывая в 1823–1824 годах романный образ «девы милой».
Таких строк много. Вот только некоторые из них.
Выше шла речь о возрасте Татьяны Лариной, совпадающем с возрастом Раевской. Но ее письмо к Онегину было написано по-французски также не случайно, и пушкинские слова:
Она по-русски плохо знала,
Журналов наших не читала,
И выражалася с трудом
На языке своем родном… (VI, 63)
вполне подходят к Марии Раевской, которая свободно говорила по-русски, но (напоминаем) так никогда и не освоила премудрости отечественной «почтовой прозы». (Впрочем, тут Мария не слишком оригинальна: с письменным «гордым нашим языком» не в ладах тогда были многие представители дворянства.)
У искусствоведов есть термин «кракелюр» — им принято обозначать трещинки красочного слоя в произведениях живописи на холсте, а также на фарфоре и эмали. Паутинка таких трещинок иногда способна повлиять на общее впечатление от произведения. На портрете Татьяны тоже обнаруживаются отдельные, как будто необязательные, «кракелюры». Своим происхождением они, видимо, обязаны Идеалу.
Выясняется, к примеру, что Таня, скромная, трепетная и мечтательная любительница одиночества и книг, «которая грустна и молчалива как Светлана» (VI, 53) и «бледна как тень» (VI, 69), в то же время была, что выглядит несколько странно, «страстной девой» (VI, 65). Казалось бы, к образу ненароком добавлена «краска чуждая», из посторонней типологической палитры — но сомнения в правомерности пушкинского решения исчезнут, если вспомнить «порывы пламенных желаний» другой девы, Заремы из «Бахчисарайского фонтана», имевшей (см. главу 4) немало общего с Марией Раевской.
Еще Пушкин отмечает, что Татьяна
…От небес одарена
Умом и волею живой,
И своенравной головой… (VI, 62).
Здесь складывается аналогичная ситуация: перечисленные «мужские» доблести (ум, воля, гордое самостоянье) были бы органичны и вполне традиционны для романтического героя, к примеру, для какого-нибудь «модного тирана» (VI, 57), однако они трудносовместимы с образом боязливой, «как лань лесная» (VI, 42), и простодушной «милой девы». Но зато Идеал — Мария Раевская, в замужестве Волконская — редкостная, способная дать фору многим мужчинам как раз по части ума и воли, и, наконец, более чем своенравная женщина, приведенным характеристикам отвечает полностью.
В добавление к перечисленному приведем еще два красноречивых эпизода третьей главы, которые опять-таки относятся к письму Татьяны — и, по нашему убеждению, связаны с Марией Раевской.