Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Скажите мне: чей образ нежный
Тогда преследовал меня
Неотразимый, неизбежный?
Марии ль чистая душа
Являлась мне, или Зарема
Носилась, ревностью дыша,
Средь опустелого гарема? (IV, 170).

Реальный, встреченный на жизненном перепутье «образ нежный» изначально был преобразован Пушкиным в два амбивалентных литературных образа, жестко противопоставленных друг другу, — и тем самым стихотворцу удалось, по его признанию, достичь «драматического достоинства» поэмы (XI, 145). (Небезынтересно, что Зарема — анаграмматическая аллюзия Марии.) Теперь же, с явлением в последних стихах «Бахчисарайского фонтана» призрака «девы», охраняющего «в забвенье дремлющий дворец», происходит обратное преобразование — ликвидация созданной по воле автора оппозиции «Зарема — Мария». Финал поэмы ознаменован как бы мистической реконструкцией реальности: в бестелесном духе, неотступно следующем за поэтом, синтезируются и обретают органическую цельность полифонические черты Марии Раевской.

Этот слиянный дух, призрак архетипической «девы» далеко не безразличен Пушкину: недаром он «нежный» и пробуждает в душе «неизъяснимое волненье». Но он не ангелоподобен, лишен подавляющего превосходства над другими «девами» из грез и минувшего и, более того, вызывает не абсолютное преклонение, заставляющее забыть все и вся, — но, напротив, порождает воспоминания, ассоциации с иными «мятежными снами любви» (возможно, с той самой «северной любовью»):

Я помню столь же милый взгляд
И красоту еще земную,
Все думы сердца к ней летят,
Об ней в изгнании тоскую… (IV, 170).

Однако там, где рассудочная память берет верх над чувством, где допускается сама возможность сравнения и уравнения («столь же милый») былого и настоящего, — там нет большой любви.

«Образ нежный» — лишь фрагмент тогдашней пушкинской картины мира, но не сама заслоняющая все остальное картина.

Позднее Пушкин весьма трезво и холодно анализировал и «Кавказского пленника», и «Бахчисарайский фонтан». Для него поэмы были прежде всего экспериментами в области романтической поэзии, ученическим подражанием лорду Байрону (и в то же время преодолением его влияния), то есть очередным этапом творческой биографии. По поводу «Пленника» он деловито писал, что это — «первый неудачный опыт характера, с которым я насилу сладил; он был принят лучше всего, что я ни написал, благодаря некоторым элегическим и описательным стихам» (XI, 145).

В переписке Пушкин был еще откровеннее: «Вообще я своей поэмой очень недоволен и почитаю ее гораздо ниже Руслана…» (XIII, 52); брату же Льву он прямо заявил, что «Кавказский пленник» попросту «дрянь» по сравнению со «стихами к Овидию» (XIII, 56). Показательно и другое признание поэта: «Бахч<исарайский> фонт<ан> слабее Пленника и, как он, отзывается чтением Байрона, от которого я с ума сходил» (XI, 145). Вспоминал Пушкин и о том, как братья Александр и Николай Раевские хохотали над ужимками героев и отдельными стихами поэм — и он сам с удовольствием присоединялся к даровитым насмешникам.

Со стороны это выглядело примерно так: его «девы» из поэм стремились к любви, огромной и взаимной, простирали руки к возлюбленным и умирали, так и не достигнув полноты желанного счастья — поэт же подтрунивал над своими творениями.

Князь Вяземский однажды даже упрекнул Пушкина: мол, напрасно его персонаж не горюет о погибшей героине, — и получил от того обстоятельный ответ — полушутливый, полудосадливый, но и вполне серьезный. Пушкин писал приятелю 6 февраля 1823 года из Кишинева: «Мой пленник умный человек, рассудительный, он не влюблен в Черкешенку — он прав, что не утопился» (XIII, 58).

«Он не влюблен в Черкешенку…» — вот и вся недолга.

Стоит вспомнить и пушкинский «Отрывок из письма к Д.», где поэт признался, что в 1820 году он оставил Бахчисарай и «полуденный берег» (а значит, и Раевских) «с равнодушием» (IV, 404).

«Он не влюблен…» — пока.

Мария Раевская в те годы была для Пушкина в первую очередь весьма ценным объектом, необъявленной союзницей в противоборстве с прославленным англичанином, а ее «образ нежный» — пищей для «ума холодных наблюдений», источником поэтического подсобного материала, при помощи которого поэт решал — надо сказать, более чем успешно — насущные творческие задачи.

Нельзя упускать из виду и обстоятельства совершенно иного рода. В указанную пору Пушкин вполне искренно восхищался «образами нежными» и «девами юными», милыми и трогательными, по возможности общался с ними, не наблюдая часов, однако в своей «дон-жуанской» практике отдавал несомненное предпочтение женщинам более зрелым и опытным, уже искушенным в любовной науке, к тому же имеющим довольно широкие взгляды на нравственность. Замужние дамы, львицы света и полусвета как нельзя лучше отвечали такой установке — и они-то и доминировали во внушительном перечне пушкинских южных побед.

Мы знаем: вечная любовь
Живет едва ли три недели.
С начала были мы друзья,
Но скука, случай, муж ревнивый…
Безумным притворился я,
И притворились вы стыдливой… (II, 201).

В общем, смолоду он был на редкость молод. Соответственным было и тогдашнее пушкинское отношение к браку и супружеской верности — отношение воистину циническое. Временами поэт откровенно издевался над обманутыми мужьями, хохотал («так, что кишки были видны») над «супружеским счастием» (XIII, 59), слагал стихи в честь упоительной измены:

Лишь сон на смертных налетает,
Амур в молчании ночном
Фонарь любовнику вручает
И сам счастливца провожает
К уснувшему супругу в дом;
Сам от беспечного Гимена
Он охраняет тайну дверь… (II, 20).

Бракосочетание, то есть добровольное приобщение к «уснувшим супругам», почиталось Пушкиным за поступок пошлый и безусловно глупый, и не раз он отзывался о шедших под венец приятелях и знакомцах именно в этом, оскорбительном смысле. Например, о женитьбе генерала М. Ф. Орлова он высказался в письме к А. И. Тургеневу от 7 мая 1821 года столь сочно, что даже в Большом академическом собрании сочинений редакторы сделали деликатную купюру (XIII, 29).

Можно сказать, пожалуй, и так: женитьба была для поэта синонимом обузы, несвободы — не таинством, свершающимся где-то высоко, а вполне рациональным, житейским поступком, несовместимым с подлинной любовью. Если любовь есть поэзия, то брак — сделка разнополых негоциантов — непоэтичен по определению. Недаром для любви создано божественное ложе, а для брака — всего-навсего банальная постель. А коли Гименеевы узы таковы — то прочь самая мысль о ярме супружеских обязательств и да здравствуют поэзия и свобода, сиречь сговорчивые, необременительные прелестницы и раскованные чужие жены!

Должно было пройти еще несколько лет, чтобы такая «свобода» была кардинально переосознана Пушкиным в «постылую» (VI, 180). Но тогда, в начале двадцатых, до этого было еще далеко.

Как можно не любить любезных?
Как райских благ не пожелать? (II, 207).

Остается только вздохнуть: решающие встречи Машеньки Раевской с поэтом пришлись как раз на начало двадцатых…

22
{"b":"191769","o":1}