Эта элегия (вскоре опубликованная) важна для прояснения душевного состояния Пушкина на старте южного периода его жизни, в дни и месяцы тесного общения с Раевскими, которые стали для поэта единственным и вполне достаточным обществом, заменили привычный «свет». Думается, М. О. Гершензон заблуждался, утверждая в очерке «Северная любовь А. С. Пушкина» (1908): «На протяжении многих месяцев после приезда на юг его стихи и письма говорят об одном: о полной апатии, об омертвелости духа, о недоступности каким бы то ни было впечатлениям»[140]. Однако элегия «Погасло дневное светило…» являет нам гораздо более сложную гамму тогдашних пушкинских чувств. Ни о какой «апатии», «омертвелости духа» и тому подобном речи здесь не идет. Да, сердце поэта изранено и раны кровоточат, какая-то былая «безумная любовь»[141] и связанные с ней страдания и тоска не отпускают его, — но Пушкин, с упоением вспоминая прекрасное минувшее (и стараясь забыть никчемное: «минутной младости минутных друзей», «наперсниц порочных заблуждений» и т. д.), уже движется вперед, он «с волненьем» плывет, стремится в «волшебные края», где его ждут «новые впечатления».
Он открыт им — и душа поэта готова их вместить.
Жизнь продолжается, и в ней, черт побери, бывают-таки «счастливейшие минуты».
На том же бриге, «который нарочно отдан был в распоряжение Раевским», плывет и Мария. Скорее всего, она даже стоит на палубе рядом с Пушкиным, совсем-совсем близко, и, не нарушая торжественного молчания, смотрит в ту же, что и поэт, точку — на «берег отдаленный». Сумерки — слуги преданные, и благодаря им иногда можно незаметно взглянуть и на задумавшегося (верно, что-то сочиняющего) спутника.
Отец, братья и сестра, находящиеся тут же, и в самом деле ничего не замечают.
Машенька еще совсем юна и — так просится в стихи, не забыть бы! — недавно столь забавно, ну вылитый ребенок, бегала за морскими волнами. Чиста и восхитительна, не чета покинутым столичным «изменницам младым». Чего стоят хотя бы эти украдкой бросаемые взоры…
Потом, как рассказывала Мария Николаевна П. И. Бартеневу, «Пушкин ходил по палубе и бормотал стихи»[142]. Может быть, эти:
Лети, корабль, неси меня к пределам дальным
По грозной прихоти обманчивых морей…
Постепенно туман, стелющийся над неспокойным морем, и мрак южной ночи поглощают и невысокие силуэты, и самый удаляющийся бриг…
В Гурзуфе, на даче герцога Ришелье, семейство Раевских оказалось в полном сборе: чуть ранее там уже обосновались приехавшие из Петербурга Софья Алексеевна Раевская и ее дочери Екатерина и Елена.
«Гурзуф — лучшая тогда дача на южном берегу — принадлежала герцогу Ришелье, который предложил Раевскому поместиться в ней. Дом двухэтажный, с двумя балконами, один на море, другой в горы, — вспоминала княгиня Волконская. — Тут же вблизи татарская деревня. Там ждала путешественников остальная семья Раевского, жена Софья Алексеевна (Константинова) и еще две дочери, старшая всем Екатерина (теперь Орлова) и Елена лет 16-ти. Пушкин особенно любезничал с первой, спорил с ней о литературе и пр. Елена была девушка очень стыдливая, серьезная и скромная. Она отлично знала по-английски и переводила из Байрона и В. Скотта на французский язык; но втихомолку рвала свои переводы и бросала. Брат рассказал о том Пушкину, который под окном подбирал клочки бумаг и обнаружил тайну. Он восхищался этими переводами, уверяя, что они необыкновенно близки. В Гурзуфе Пушкин достал какую-то старинную библиотеку и перечитывал Вольтера. Все разговоры иначе не велись, как по-французски»[143].
Солнечные дни летели весело и незаметно отнюдь не из-за Вольтера. Плешивый «фернейский крикун» получил скорую отставку. «Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался — счастливое, полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющая воображение — горы, сады, море; друг мой, любимая моя надежда [есть] увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского», — признавался Пушкин брату той же осенью (XIII, 19).
С некоторых пор ему стало очень не хватать этого общества и раскованных французских бесед.
Гурзуфский парадокс: восстающий к жизни Пушкин не двигался с места, а вот хмурый Петербург постепенно удалялся от него на все большее расстояние.
В обшей сложности более трех месяцев провел Пушкин среди Раевских. Наконец пришло время отъезда, и 5 сентября поэт (в сопровождении старого генерала и Николая Раевского-младшего) покинул гостеприимную дачу и ее обитателей. Ему нужно было поспешать в Кишинев, возвращаться к благодетельному Инзову.
Обыденный и нехитрый ритуал: сойдя с крыльца, мужчины сели на подведенных лошадей — и тронулись в долгий путь. Наверное, наездники не понукали коней и поначалу часто оглядывались: с балкона им долго махали.
От «странных сближений» и тут никуда не уйти: пройдет ровно четыре года, и в тот же день 5 сентября Пушкин снова будет прощаться с Марией Раевской — теперь уже навеки.
Пока же она для уезжающего поэта — «прелесть». Но Марии не должно этим обольщаться — столь же прелестны для Пушкина и Елена с Софьей. Если кто-то из сестер и выделяется им, то старшая, Екатерина — ведь Екатерина «женщина необыкновенная» (XIII, 19). И ей (кажется, ей) уже посвящаются пушкинские стихи — те, где есть и «слово девы милой», и «легкий шум ее шагов» (II, 133). Об этом «любезничаньи» Мария Николаевна будет вспоминать (похоже, не совсем бесстрастно) и через тридцать с лишком лет. Да и петербургские друзья вскоре проведают, что Пушкин «вздыхал» по Екатерине Раевской[144].
Всадники выбрали узкую тропу, ведущую к Ай-Данильскому лесу. И вскоре дача Ришелье с крошечными фигурками на балконе исчезла из виду — канула в прошлое.
Балкон опустел…
Впереди Марию Раевскую ждала еще не одна встреча с Пушкиным, и вот что любопытно: всякое новое их свидание теперь происходило в новой обстановке, в ином географическом пункте империи. Такая смена декораций придавала сюжету дополнительную динамику и свежесть.
Встречи 1821 года, к сожалению, почти не отражены в документальных источниках того времени.
Не прошло и полугода после гурзуфского блаженства, как поэт, сызнова отпросившись у Инзова, покинул Кишинев и направился в Каменку, имение Давыдовых, «милых и умных отшельников, братьев генерала Раевского», где бездельничал более двух месяцев, предаваясь «аристократическим обедам и демагогическим спорам». В Каменке было «женщин мало», зато «много шампанского, много острых слов, много книг, немного стихов» (XIII, 20). На обратном пути, в конце января 1821 года, Пушкин заглянул в Киев и, по доброй традиции, остановился в доме Раевских. Как раз подоспело время ежегодных киевских «контрактов» — зимней («крещенской») ярмарки, которая славилась не только масштабами экономических сделок, но и своей увеселительной частью: к этому сроку в город со всего Юга собиралось изысканное светское общество, сюда съезжались на гастроли музыканты и театральные труппы. Древний град торговал, считал барыши и развлекался на все лады.
В течение почти двух недель Мария ежедневно общалась с гостившим поэтом, который оставил Киев лишь в начале десятых чисел февраля[145].
А в июне того же года Раевские — старый генерал, его жена Софья Алексеевна и дочери Мария, Елена и Софья — нанесли ответный визит Пушкину. Точнее, они приехали в Кишинев («проклятый город Кишинев») проведать свою дочь и сестру Екатерину, недавно (15 мая) вышедшую замуж за генерала М. Ф. Орлова, — и конечно же были рады свиданию с поэтом. По всей видимости, Мария Раевская имела возможность регулярно беседовать с Пушкиным именно во владениях Орловых: молодожены «зажили на широкую ногу, заняв два смежных дома и держа свой стол открытым для всей военной молодежи»[146]. (Известно, что в этих покоях Пушкин был завсегдатаем.) Раевские жили в Кишиневе до конца месяца, когда Екатерина Орлова отправилась в Одессу[147].