Дальнейшее поведение «прямодушного поляка» в контексте вышеприведенных его рассуждений выглядит и нелогичным, и, более того, нравственно сомнительным.
Казалось бы, он, рыцарственный аристократ, проникся убеждением, что глубоко уважаемая им «русская женщина» Мария Раевская «не может соединить своей судьбы» с судьбой польского патриота, так как она не намеревалась жертвовать всем «возвышенным и благородным». В таких случаях истинно благородные люди обычно уходят в тень, перестают докучать возлюбленным, бегут на край света, подчас даже ведут себя по-вертеровски. А граф Олизар, противореча кодексу чести, литературной традиции и себе, выбрал иной путь: он предпринял попытку все-таки обуздать ее «благородную, великую душу».
В 1823 году он, загодя посовещавшись с «известными польскими патриотами» и «получив их разрешение», отправил решительное письмо генералу H. Н. Раевскому[104]. В этом послании Густав Филиппович просил у отца Марии руки его дочери.
Ответ H. Н. Раевского, написанный по-французски, граф Олизар привел в своих мемуарах:
«На честь, оказанную вашим, любезный граф, предложением, я нахожу возможным ответить лишь отрицательно.
Вам известно, что я люблю вас и никогда не упускал случая засвидетельствовать вам мое глубокое уважение. Вершиной моих желаний стала бы возможность любить вас, как сына, тем более, что мне ведомы ваши домашние невзгоды[105]. Я ни на мгновение не усомнюсь в том, что вы сумели бы осчастливить мою дочь. Однако по воле рока либо по приговору судьбы, которая выше и могущественнее человеческого понимания, существующие различия наших религий, наших взглядов на взаимные обязанности и наконец самая разность наших народностей — всё это, мнится, возводит непреодолимую преграду между нами.
Смею тем не менее заверить, что мы надеемся и впредь видеть вас, любезный граф, в нашем доме на правах близкого друга. Убежден, что ваша душа тверже вашего сердца — и жажду лично доказать вам, сколь многого я лишаюсь и как искренни мои сожаления.
Отказ отца Марии ошеломил Густава Олизара. «Я был поражен, как громом», — пишет он. Поляк спешно удалился в свое крымское поместье, претенциозно названное им по-гречески — «Карди Ятрикон» («Лекарство сердца»), жил некоторое время отшельником: «Здесь он тосковал и писал сонеты о своей безнадежной любви»[107]. Горестное затворничество графа бурно обсуждалось в салонах Юга России, ползли фантастические слухи, а его приятель Адам Мицкевич упомянул о случившейся драме в одном из своих «Крымских сонетов» — в «Аюдаге», где были, в частности, и такие строки:
Не так ли, юный бард, любовь грозой летучей
Ворвется в грудь твою, закроет небо тучей,
Но лиру ты берешь — и вновь лазурь светла.
Не омрачив твой мир, гроза отбушевала,
И только песни нам останутся от шквала —
Венец бессмертия для твоего чела.
(Перевод В. Левика)
Граф Олизар признавался: «Если во мне пробудились высшие, благородные, оживленные сердечным чувством стремления, то ими во многом я был обязан любви, внушенной мне Марией Раевской. Она была для меня той Беатриче, которой посвящено было поэтическое настроение, до которого я мог подняться, и, благодаря Марии и моему к ней влечению, я приобрел участие к себе первого русского поэта и приязнь нашего знаменитого Адама»[108].
Прошли десятилетия — и Густав Филиппович, проживший бурную и полную крутых поворотов жизнь[109], одряхлевший, но ничего не забывший, вновь увидел свою Беатриче (или Амиру — под этим именем Олизар воспевал Марию Николаевну в страдальческих стихах). Внук Волконской рассказал об этом так: «Через тридцать три года, когда, после возвращения из Сибири, Мария Николаевна поехала за границу, она встретилась с Олизаром. У нас осталось два письма, полученных княгинею от ее прежнего воздыхателя: обезвреженная старостью, в них дышит искренность восторженного преклонения»[110]. Заграничное рандеву имело российское продолжение. Спустя еще несколько лет супруги Волконские, находясь в Воронках Черниговской губернии (имении зятя), принимали там заглянувшего в гости поляка. Подробности их сентиментальных бесед нам неизвестны. «Множество воспоминаний прошлого всколыхнулись во мне после визита, нанесенного нам графом Олизаром. Когда-то оказавший немало услуг моему тестю и Мишелю Орлову, он и поныне предан семейству Раевских», — только и сообщил С. Г. Волконский А. М. Раевской в письме от 12 апреля 1863 года[111].
Это было последнее свидание графа с Марией Николаевной, к тому времени уже тяжелобольной. Через несколько месяцев ее не стало. Густав же Олизар почти сразу после Воронков покинул Россию — и совсем ненамного пережил Волконскую.
Так что получилось словно в элегии: они не виделись целую вечность, наконец встретились, но встретились уже на пороге инобытия — и их встреча обернулась прощанием навсегда.
Рискнем утверждать, что история сватовства графа Олизара к Марии Раевской изучена все ж таки недостаточно.
Выше сообщалось, что в октябре 1824 года Пушкин написал стихотворный ответ на послание к нему Густава Филипповича. Этот текст не публиковался при жизни поэта, хотя под заглавием «к Гр<афу> Ол<изару>» вошел в составленный им в 1827 году список стихотворений, предназначаемых для издания[112]. Сохранился черновик пушкинских стихов (в начале перебеленных с другой, неизвестной рукописи):
Певец! издревле меж собою
Враждуют наши племена:
То [наша] стонет сторона,
То гибнет ваша под грозою…
Далее Пушкин писал о глубине исторических противоречий, разъединивших два славянских народа. Раскол затронул даже сферы самые интимные, казалось бы, бесконечно далекие от политики и идеологии, — он вторгся и во владения Гименея:
И тот не наш, кто с девой вашей
Кольцом заветным сопряжен;
Не выпьем мы заветной чашей
Здоровье ваших красных жен…
А затем, в качестве подтверждения своей мысли, Пушкин — видимо, резко и не слишком тактично — напомнил графу о его недавнем неудачном сватовстве к Марии Раевской:
[И наша дева молодая,]
Привлекши сердце поляка,
[Отвергнет,] [гордостью пылая,]
Любовь народного врага (II, 297).
В других набросках этой строфы многократно фигурирует та же тема: русская дева самолично отвергает притязания иноверца: «Не изберет себе супругом», «Не призовет из далека», «Не примет поляка», «Не примет любовь» (II, 807). Подыскивая подходящий поэтический вариант, Пушкин упорно повторял: инициатором разрыва выступает не кто-либо, а распоряжающаяся собственным будущим гордая женщина.
Нам неведомо, узнал ли граф Олизар о содержании пушкинского послания: до появления стихов в печати он не дожил[113], а его мемуарная фраза об «участии к себе первого русского поэта» не позволяет сделать однозначных выводов. Даже если допустить, что стихи дошли до адресата, без ответа остается главный вопрос: как отнесся Густав Филиппович к безапелляционному утверждению Пушкина о том, что именно дева, то есть Мария Раевская, решила судьбу незадачливого любовника?