Следователь, силясь проглотить смешок, вел допрос.
Есенин говорил:
— Отец родной, я же с большевиками… я же с Октябрьской революцией… читал мое:
Мать моя родина,
Я большевик.
— А он (и тыкал в меня пальцем) про вас писал… красный террор воспел:
В этой черепов груде
Наша красная месть…
Шершеневич мягко касался есенинского плеча:
— Подожди, Сережа, подожди… товарищ следователь, к сожалению, в последние месяцы от русской литературы пошел запашок буниновщины и мережковщины…
— Отец родной, это он верно говорит… завоняла… смердеть начала…
Из-под «вечного» золотого следовательского пера ползли суровые и сердитые буквы, а палец, которым чесал он свою макушку, ероша на ней белобрысенький пух, был непростительно для такого учреждения добродушен и несерьезен.
— Подпишитесь здесь.
Мы молча поставили свои имена.
И через час — на радостях угощали Шершеневича и Кусикова у себя, на Богословском, молодым кахетинским.
Есенин напевал:
Все, что было,
Чем сердце ныло…
А назавтра, согласно данному следователю обязательству, явились на Театральную площадь отменять мобилизацию.
Черноволосые девушки не хотели расходиться, требуя «стихов», курчавые юноши — «речей».
Мы таинственно разводили руками. Отряд в десять всадников конной милиции преисполнил нас гордостью.
Есенин шепнул мне на ухо:
— Мы вроде Марата… против него тоже, когда он про министра Неккера написал, двенадцать тысяч конницы выставили.
38
«Почем-Соль» уезжал в Крым. Дела наши сложились так, что одному необходимо было остаться в Москве. Тянем жребий. На мою долю выпадает поездка. Уславливаемся, что следующая отлучка за Есениным.
Возвращаюсь через месяц. Есенин читает первую главу Пугачева.
Ох, как устал и как болит нога,
Ржет дорога в жуткое пространство…
С первых строк чувствую в слове кровь и мясо. Вдавив в землю ступни и пятки — крепко стоит стих.
Я привез первое действие «Заговора дураков».
Отправляемся распить бутылочку за возвращение и за начало драматических поэм. С нами «Почем-Соль».
На Никитском бульваре в красном каменном доме на седьмом этаже у Зои Петровны Шатовой найдешь не только что николаевскую «белую головку», «перцовки» и «зубровки» Петра Смирнова, но и старое бургундское, и черный английский ром.
Легко взбегаем нескончаемую лестницу. Звоним условленные три звонка.
Отворяется дверь. Смотрю, Есенин пятится.
— Пожалуйста!.. пожалуйста!.. входите… входите… и вы… и вы… А теперь попрошу вас документы!.. — очень вежливо говорит человек при нагане.
Везет нам последнее время на эти проклятые встречи.
В коридоре сидят с винтовками красноармейцы. Агенты производят обыск.
— Я поэт Есенин!
— Я поэт Мариенгоф!
— Очень приятно.
— Разрешите уйти…
— К сожалению…
Делать нечего — остаемся.
— А пообедать разрешите?
— Сделайте милость. Здесь и выпивочка найдется… Не правда ли, Зоя Петровна?…
Зоя Петровна пытается растянуть губы в угодливую улыбку. А растягиваются они в жалкую испуганную гримасу.
«Почем-Соль» дергает скулами, теребит бородавочку и разворачивает один за другим мандаты, каждый величиной с полотняную наволочку.
На креслах, на диване, на стульях шатовские посетители, лишенные аппетита и разговорчивости.
В час ночи на двух грузовых автомобилях мы компанией человек в шестьдесят отправляемся на Лубянку.
Есенин деловито и строго нагрузил себя, меня и «Почем-Соль» подушками Зои Петровны, одеялами, головками сыра, гусями, курами, свиными корейками и телячьей ножкой.
В «предварилке» та же деловитость и распорядительность. Наши нары, устланные бархатистыми одеялами, имеют уютный вид.
Неожиданно исчезает одна подушка.
Есенин кричит на всю камеру:
— Если через десять минут подушка не будет на моей наре, потребую общего обыска… слышите… вы… граждане… черт вас возьми!
И подушка возвращается таинственным образом.
Ордер на наше освобождение был подписан на третий день.
39
Есенин уехал с «Почем-Солью» в Бухару. Штат нашего друга пополнился еще одним комическим персонажем — инженером Левой.
Лева на коротеньких кривых ножках, покрыт большой головой с плешью, розовой, как пятка у девушки. Глаза у него грустные, и весь он грустный, как аптечная склянка.
Лева любит поговорить об острых, жирных и сдобных яствах, а у самого катар желудка и ест одни каши, которые сам же варит на маленьком собственном примусе в чистенькой собственной медной кастрюльке.
От Минска и до Читы, от Батума и до Самарканда нет такого местечка, в котором бы у Левы не нашлось родственника.
Этим он и завоевал сердце «Почем-Соли».
Есенин говорит:
— Хороший человек! С ним не пропадешь — на колу у турка встретит троюродную тетю.
Перед отъездом «Почем-Соль» поставил Леве условие:
— Хочешь в моем штате состоять и в Туркестан ехать — купи себе инженерскую фуражку. Без бархатного околыша какой дурак поверит, что ты политехникум окончил?
Лева скуп до наивности, и такая трата ввергает его в пропасть уныния.
Есенин уговаривает «Почем-Соль»:
— Все равно никто не поверит…
Лева бурчит:
— Пгистал ко мне с фугажкой, как лавговый лист к заднице…
Есенин поправляет:
— Не лавровый, Лева, а банный — березовый…
— Безгазлично… Я ему, дугаку, говогю… Тут фугашка пагшивая, а там тги пуди муки за эти деньги купишь…
«Почем-Соль» сердится:
— Ничего вы не понимаете! Мне для красоты инженер нужен. Чтоб из окошка вагона выглядывал…
— Так ты инженерскую фуражку на проводника и надень.
У «Почем-Соли» скулы бьют чечетку.
Лева безнадежно машет рукой:
— Чегт с тобой… пойду завтга на Сухагевку…
Денег наскребли Есенину на поездку маловато. Советуемся с Левой — как бы увеличить капитал.
Лева потихоньку от «Почем-Соли» сообщает, что в Бухаре золотые десятирублевки дороже в три раза.
Есенин дает ему денег:
— Купи мне.
На другой день вместо десятирублевок Лева приносит кучу обручальных колец.
Начинаем хохотать.
Кольца все несуразные, огромные — продевай.
Лева резонно успокаивает:
— Не жениться же ты, Сегежка, собигаешься, а пгодавать… говогю, загаботаешь — и загаботаешь…
Возвратясь, смешно мне рассказывал Есенин, как бегал Лева, высунув язык, с этими кольцами по Ташкенту, шнырял по базарам и лавчонкам и как пришлось в конце концов спустить их, понеся потери. Целую неделю Лева был мрачен и, будто колдуя, под нос себе шептал холодными губами:
— Убитки!.. какие убитки…
С дороги я получил от Есенина письмо:
«Милый Толя, привет тебе и целование.
Сейчас сижу в вагоне и ровно третий день смотрю из окна на проклятую Самару и не пойму никак — действительно ли я ощущаю все это или читаю «Мертвые души» с «Ревизором». «Почем-Соль» пьян и уверяет своего знакомого, что он написал «Юрия Милославского», что все политические тузы — его приятели, что у него все «курьеры, курьеры, курьеры». Лева сидит хмурый и спрашивает меня чуть ли не по пяти раз в день о том: «съел ли бы я сейчас тарелку борща малороссийского». Мне вспоминается сейчас твоя кислая морда, когда ты говорил о селедках. Если хочешь представить меня, то съешь кусочек и посмотри на себя в зеркало.
Еду я, конечно, ничего, не без настроения все-таки, даже рад, что плюнул на эту проклятую Москву. Я сейчас собираю себя и гляжу внутрь. Последнее происшествие меня-таки сильно ошеломило. Больше, конечно, так пить я уже не буду, а сегодня, например, даже совсем отказался, чтоб посмотреть на пьяного «Почем-Соль». Боже мой, какая это гадость, а я, вероятно, еще хуже бывал.