Нина Боуден
Круговорот лжи
Кэти, Роберту, Терри, Пердите и особенно Тому Эспли с благодарностью за его терпение и советы в области изобразительного искусства.
Этюд[1]
Старые мастера не заблуждались
Насчет страдания; они прекрасно знали,
Где ему место в жизни человека.
Один обедает, другой в окно глядит,
В то время как случается несчастье,
И взрослые с благоговеньем ожидают
Чудесного рождения, а дети
Тем временем несутся на коньках
По глади пруда около опушки.
Не забывали Мастера о том,
Что самое ужасное мученье
Должно происходить как бы само собой,
И тут же возятся облезлые собаки,
И чешется о дуб спиною лошадь палача.
Возьмем «Икара» Брейгеля: лениво
Все отвернулись от паденья; пахарь,
Возможно, слышал крик иль плеск, с которым
Упал несчастный в море с высоты,
Но счел неважной катастрофу; солнце
Играет на ступнях, что из зеленой
Торчат воды; а вдалеке роскошный
Корабль. Там видят странную картину
Паденья мальчика с огромной высоты,
Но ставят паруса и уплывают.
Тут все дело в лошади палача; ее несоответствие главной теме бросается в глаза. Думаю, ради этого и написано стихотворение, но точно не уверен. Я не доверяю поэзии. Для меня она — самое обманчивое из искусств, полное трюков, призванных привлечь к себе внимание. Поэзия подобна ребенку, который притворяется тихоней, а сам думает: «Эй, умник, посмотри-ка на меня! Держу пари, ты ни за что не догадаешься, кто какой я на самом деле». Но именно это стихотворение мне нравится.
Клио привыкла читать мне стихи. Она читала Одена, Йейтса и современных поэтов, сидя в углу моей мастерской (я не люблю слово «студия», полное чуждого мне романтизма); ее длинные прямые волосы, блестящие, как масло, падали на сияющее серьезное лицо в очках; длинные гибкие ноги обвивали прочные ножки табурета. Она не пыталась изменить мое обывательское отношение к литературе. Просто надеялась, что страсть, сохранившаяся в словах других людей, оживит мою любовь к ней. Или, если выражаться тоньше, пользовалась случаем упрекнуть меня. «Старые мастера не заблуждались насчет страдания»! Она хотела заставить меня понять, что речь идет о ее страданиях!
Она могла бы с таким же успехом читать счет из прачечной. Я бы с удовольствием слушал ее нежный, слегка насморочный голос, прекрасно сознавая, что его сексуальная хрипловатость усиливается постоянным катаром верхних дыхательных путей. Однако спустя некоторое время это начало сводить меня с ума. Она читала, а я мог думать только о соплях и о скомканных бумажных салфетках в корзине для мусора.
Моя бедная Клио! Во время этих литературных чтений я по-прежнему стыдился боли, которую причинил ей. Если бы она не требовала от меня того, чего я не мог ей дать, мы могли бы мило сосуществовать, ограничиваясь дружескими отношениями. Я понимал, что она чувствовала себя оскорбленной, теряла самоуважение, ощущала бессильный гнев, но все это (однажды я, движимый желанием смягчить нанесенное ей оскорбление и загладить свою вину, предпринял дурацкую попытку объясниться) было лишь следствием эгоизма и тщеславия. Если бы она и в самом деле любила меня так, как пыталась показать, то забыла бы о гордости и приняла то, что я еще мог и был рад предложить ей: заботу, привязанность, искреннее сожаление о том, что я не могу быть таким, каким она хочет меня видеть. (Господи, какая трескучая фраза! Какая дешевка! Некоторые от волнения начинают заикаться, я же становлюсь напыщенным.)
Казалось бы, страдания Клио так же не соответствуют теме этой книги, как лошадь палача — теме картины. Они не связаны с главной идеей произведения. Однако, с другой стороны, без них ничего бы не случилось. И то и другое рождено тщеславием.
Думаю, пора кое-что объяснить. Я художник. Пишу портреты и городские пейзажи — запущенные улицы, пыльные скверики, обветшавшие доходные дома… Это мое искусство, то, что оправдывает мое существование на этом свете. Но, к несчастью, им не проживешь. Жестоко, но ничего не поделаешь. Несмотря на хорошие отзывы о моих случайных выставках и похвалы старых друзей, посещающих частные просмотры, пьющих поддельное шампанское и покупающих всякую мелочь, эта работа приносит мне сущие гроши. Ремесло, которым я живу, — изготовление копий. Именно оно позволяет мне оплачивать счета и закладные, вносить плату за занятия Клио йогой и атлетической гимнастикой в Клубе здоровья, ежемесячно посылать Элен, моей первой жене, небольшую сумму (которой она не требует и в которой не нуждается, однако по доброте душевной принимает, щадя мою гордость), и, наконец, выплачивать содержание моей матери, необходимое, чтобы ей сравнительно уютно жилось в маленьком домике в Боу.
Дабы не возникло непонимания, скажу сразу: я честный ремесленник. Я не какой-нибудь Том Китинг, который старит картину с помощью растворимого кофе, имитируя пятна от мух смесью битума с терпентином, а потом делает вид, что обнаружил неизвестное полотно великого художника в какой-нибудь лавчонке старьевщика или на чердаке. Я пишу копии знаменитых картин по заказам частных лиц или учреждений, а главным образом — директоров компаний, желающих украсить стены своих конференц-залов. Эти люди сознательно идут на невинный обман: если их спросят, подлинник ли это, я уверен, что кое-кто наверняка солжет. И правильно сделает. Как копиист я существую только для них, независимо от того, знают они о подделке или нет (а иногда знают наверняка, поскольку сотрудничают со мной и впредь, с удовольствием продолжая невинный обман в полном соответствии со знаменитым британским чувством юмора).
Тут мы вновь возвращаемся к теме тщеславия. Многие хотят оставить свой след в этом мире. (Подозреваю, что Клио тоже; именно поэтому она пытается возвысить свое девичье романтическое разочарование в немолодом муже до уровня трагедии.) Как большинство ремесленников — вроде подмастерья каменщика, изготавливающего химеру для украшения крыши кафедрального собора, — я хочу внести личный вклад в великий замысел. Я копирую картины, используя все свое мастерство, все ухищрения: торцую поверхность холста, проверяю размеры кронциркулем, использую фотографии, проектор и диапозитивы, чтобы передать цвет оригинала как можно точнее. Пытаюсь смешивать краски так, как это делал сам художник, растираю мою собственную неаполитанскую охру или покупаю ее в тюбиках, доставляемых из Будапешта, где она легально продается готовой, с добавками свинца и сурьмы. Но вместо того чтобы поставить на картине свою подпись, я изменяю какую-нибудь незначительную деталь, например, выражение лица человека в толпе, или дописываю в темном углу крошечную мордочку животного, мыши или ласки, или меняю бриллиант на руке женщины рубином, или рисую наручные часы на портрете восемнадцатого века. Вот почему мне так нравится то стихотворение: лошадь палача не имеет никакого отношения к его литературной ценности. Думаю, я мог бы легко заменить ее ослом или мулом. Многие ли заметят это? А даже если заметят? Ведь при виде озадаченного знатока большинство людей только злорадно хихикает.
Так что искусство полно обмана. Разумеется, обманчивой может быть и природа, и даже человек, и все же в искусстве обмана больше. Помните историю о Зевксисе? Нет? Тогда расскажу. (Потерпите, ладно? Надеюсь, со временем я стану хорошим рассказчиком, но пока что это не так.)