Жалобы и дисциплина. Если офицер допустил какое-то нарушение, папа должен был установить всю правду. Он, бывало, говорил: «Если кого-то обвинили в том, что он слишком зажал арестованному руки наручниками, требуется по крайней мере три месяца расследований, медицинских отчетов и так далее. Более серьезные обвинения требуют более длительного расследования».
Папа стирал. Папа готовил ужин. Папа укладывал меня к себе в постель, когда я была нездорова. Мама ездила гостить к тете Джилл в Мэнсфилд, когда мне было семь лет, и я больше никогда не видела ее родных. Долгое время я считала, что она, должно быть, сказала им обо мне что-то ужасное, потому что они никогда меня не навещали. Мне, наверное, было очень больно, хотя не думаю, чтобы я знала тогда, почему так происходит. Я невероятно плохо вела себя, когда мама приезжала, чтобы куда-то меня повести, и через некоторое время она тоже перестала нас посещать.
Когда папа не мог забрать меня из школы, он присылал служебную машину. Офицеры, приезжавшие за мной, казалось бы, должны были заниматься чем-то более полезным. А они вместо этого привозили меня к нему на работу, где я сидела и рисовала карандашами или развлекалась с точилками, или скрепками, или машинками для скрепления бумаг и прочими интригующими предметами, которыми был заставлен его стол. Папа был полноценным родителем все полтора месяца моих летних каникул, что было много больше даже положенного ему как инспектору отпуска. Накануне моего отъезда в университет он подарил мне банку химического спрея, на которой стояла эмблема полицейского департамента Северной Дакоты, — я не должна была никому ее показывать, но мне следовало брать ее с собой, если я пойду куда-нибудь вечером. Папа терпеть не мог наказывать офицеров, нарушивших правила.
В молодости я мечтала о том, чтобы поступить в полицию. Папа продолжал поддерживать отношения со своими приятелями по работе в отделе тяжких преступлений, несколько раз в год приглашал их к себе на выпивку. Я порхала среди них — наполняла стаканы, предлагала тарелки с жареным картофелем. Большинство были мужчины, но были среди них и женщины. Расхаживая среди них, я прислушивалась к разговорам — рассказам о том, как задерживали преступников и те отвечали огнем; как выручали коллегу, попавшего в беду. Это звучало экзотично, опасно. Они были единой семьей со своей преданностью, своим языком и своими правилами. Немало было и повседневных забот — нехватка людей, нерадивые прокуроры, — но я никогда не обращала на это внимания. Слишком много смотрела я телевизор. Когда они вспоминали какой-нибудь ночной рейд, я была с ними — вышибала двери, размахивала оружием, была членом команды.
Папа обожал такие вечера. Я видела, как он стоял красный, окруженный людьми, взволнованно что-то рассказывал, тыча пальцем. Когда последний гость уходил, папа плюхался в кресло со стаканом, в котором еще оставалось немного вина. Я садилась на ручку кресла, слегка опьяневшая от такого позднего бдения, а он клал руку мне на спину. Не помню, чтобы мы много говорили, — мой мозг был слишком полон фантазиями на темы правопорядка. Я никогда ему их не поверяла: боялась, что он станет смеяться надо мной. Да и фантазии долго не удерживались. Несколькими годами позже, когда папа не мог приехать за мной в школу, я заливалась краской при виде ожидавшей меня патрульной машины. В ушах звенели насмешки мальчишек. Мне было тринадцать лет, и я стыдилась папы. Это чувство не покидало меня, пока я не уехала из дому. В университете, где были и демонстрации, и сидячие забастовки, не очень-то приятно было иметь отца-полицейского.
Однажды, когда у меня близился выпуск из университета, папа вслух стал раздумывать о том, как использовать мой диплом, и упомянул о возможности поступить в ряды полиции. Но он высказал это предположение без энтузиазма. К тому времени организации, в которую он когда-то поступал, больше не было. Она превратилась в Службу, и все, вплоть до мелочей, регулировалось Актом о полиции и доказательствах преступления. Количество жалоб неизмеримо возросло. По словам Рэя Артура, инспектора по жалобам и дисциплинарным взысканиям, полиция, стремясь выбраться из затопивших ее правил, умудрилась залезть в собственный зад. Вскоре после того, как я поступила на свою первую работу и могла наконец обеспечить себя, папа подал заявление о переводе назад, в отдел тяжких преступлений. А через месяц объявил, что намерен рано выйти в отставку. Я спросила, что случилось, но он тут же переменил тему разговора. Больше я об этом не упоминала.
На следствии коронер, допрашивая меня, под конец спросил, не считаю ли я, что мой отец страдал от депрессии. Вопрос был задан чуть ли не шепотом, как это делают люди, озабоченные тем, чтобы не оскорбить покойного. Я не сразу придумала, что сказать. Я сидела, стараясь успокоиться, на свидетельском месте, и прошлое нахлынуло на меня. Воспоминания о тех вечерах в нашем доме, когда папа оживленно беседовал с бывшими коллегами. Как отец и дочь сидели после ухода гостей, и он гладил меня по спине, покачивая стаканом с вином на ручке кресла. Как он на другой день ждал меня в своей машине у школьных ворот, хотя, конечно, уже не позволял себе встречать с распростертыми объятиями. Я вдруг осознала, что коронер ждет моего ответа. Подняла на него глаза и сказала, что, право, не могу ответить на его вопрос. Если у моего отца была депрессия, подумала я, наверняка я стала бы последней, кто узнал бы об этом.
Наша гостиница выстроена на проезжей дороге под названием Дорога Девы Марианны,[3] над которой стелется дымная завеса от машинных выхлопов. Мы выбрали эту гостиницу, просмотрев двадцать объявлений по Интернету. И посмеялись над адресом.
Холли завтракает, сидя в высоком стуле. Мы с Полом по очереди суем ей в ротик шоколадные хлебцы.
— Тут есть бассейн с подогревом, — сообщает мне Пол. — А также сауна и массаж.
Я хватаю ручонку Холли, чтобы она не положила на белую скатерть чернику и кусочек яблока.
— И?
— Я упаковал все, что требуется для купания. Можем же мы побаловать себя. Если погода снова испортится, мы, пожалуй, сумеем развлечься и здесь.
Я вытягиваю из пальчиков Холли ложку и стараюсь вложить ей в рот пюре. Пол как раз допивает кофе, когда я перевожу на него взгляд.
— Ну, у меня же кое-что запланировано.
— Я знаю. Но я сказал только на всякий случай — если снова пойдет дождь.
Я решаю, что хватит кормить Холли, и начинаю вытирать ей рот, что всегда приводит девчушку из состояния полного благодушия в дикую ярость. Она кричит все громче, и я замечаю, какие взгляды бросают на меня другие обитатели гостиницы за соседними столиками. Дома я с трудом справляюсь с этими вспышками Холли, а здесь мне стыдно, я пытаюсь успокоить ее и ублажить. Отстегиваю ремешок, придерживающий ее, и вытаскиваю из высокого стула. Стоило ей прижаться ко мне — и мучениям приходит конец, спокойствие возвращается. Она отстраняется от меня и начинает играть с моим ожерельем. Если бы не слезы на щеках, вам бы и в голову не пришло, что вообще что-то происходило.
Какое-то время уходит на то, чтобы выйти из отеля: мы пытаемся удостовериться, что взяли все, могущее понадобиться в течение дня. Мы с Холли остаемся в комнате, сортируя предметы туалета, которые администрация кладет для вас в ванной, а Пол несколько раз совершает путешествие в машину и обратно. Наконец сумка с едой, детская колясочка, рюкзак, сумка с переменами для Холли и основные игрушки — все уложено в машину, и мы готовы. Это ясно, но я не могу не позволить себе пошалить. Я дохожу почти до двери, а потом делаю вид, будто вспомнила про Холли. Пол хохочет. А Холли непонимающе смотрит на него, но, заметив в его глазах смешинки, улыбается. На меня же внезапно наваливается чувство вины, я осознаю ее уязвимость — как она обрадовалась этой шутке, хоть этого и не поняла, шутке на ее счет.
При выезде со стоянки Пол чересчур газует, шины взвизгивают, и он, быстро увеличивая скорость, вливается в поток машин.