Угощенье и подкрепленье были очень кстати, ибо торг далеко еще не закончился. Когда главная цена была установлена, сделка совершилась лишь по большому счету; а теперь предстоял мелкий торг по поводу товаров, которые покрыли бы установленную цену. Тут нужно опровергнуть одно представленье, распространившееся и утвердившееся благодаря всяким благочестивым описаньям, — представленье, будто братья, продавая Иосифа, получили свою выручку в звонкой монете, отсчитанной измаильтянами прямо из кошелька. Старик и не думал платить серебром, не говоря уж, по определенным причинам, о «монете» вообще. Да и кто таскает с собой столько металла, и какой купец не предпочтет расплатиться натурой, ведь каждая покрываемая товаром часть платы — это для него новая возможность извлечь прибыль и, продавая, сделать свою покупку более выгодной? Полтора шекеля серебра минеец отвесил пастухам чистоганом на висевших у его пояса изящных весах; остальное оплачивалось товарами, которые тащили его верблюды. Развьючив животных, на траве разложили благовонья и заречные, прекрасной ломкости смолы, а также веяние другие веселые и полезные вещи — медные и кремневые бритвы и ножи, светильники, лопаточки для мазей, инкрустированные трости, голубой бисер, касторовое масло, сандалии. Целый базар, настоящую мелочную лавку раскинули торговцы перед загоревшимися глазами покупателей, которые могли набрать товару на восемнадцать с половиной сребреников, и за каждый предмет шел такой торг, словно из-за него-то и загорелся сыр-бор, так что наступил настоящий вечер, прежде чем дело кончилось и Иосиф был продан за малое количество серебра и множество ножей, кусков душистой смолы, светильников и тростей.
Затем измаильтяне убрали разложенный товар и стали прощаться. Они не спешили, пока шел торг, и не щадили часов; но теперь снова нужно было сделать время пространственно плодотворным, и они собирались проехать вечером еще некоторое расстояние, прежде чем расположиться на ночлег. Братья их не задерживали. Они только дали им кое-какие советы касательно дальнейшего пути и дорог, на которые следует свернуть.
— Не двигайтесь в глубь страны, — говорили они, — по гребню, что разделяет воды, на Хеврон и дальше — мы этого не советуем и предостерегаем от этого наших друзей. Дороги там скверные, верблюды то и дело спотыкаются, и кругом полно всякого сброда. Поезжайте лучше дальше по этой равнине и сверните на дорогу, что ведет через холмы у подножья Плодового Сада, к краю земли. Так вы укроетесь от опасности и сможете двигаться все время по приятному песку моря, и семижды семнадцать дней, и сколько хотите. Это сущее удовольствие ехать вдоль моря, так бы, кажется, все ехал и ехал, и к тому же это самое разумное!
Прощаясь, купцы обещали, что так и сделают. Затем верблюды встали на ноги с всадниками на спинах. Иосиф, проданный, сидел с сыном старика Кедмой. Он не поднимал век, как не поднимал их все время, даже когда ел мясо ягненка. И братья тоже стояли понурив головы, покуда путники не исчезли в стремительно сгущавшихся сумерках. Затем они жадно глотнули воздух и выдохнули его со словами:
— Ну, вот, его уже и нет на свете!
Рувим приходит к пещере
А в сумерках, что сгущались, и под большими звездами шелестящего вечера Рувим, сын Лии, окольными дорогами гнал из Дофана к могиле Иосифа своего нагруженного всем необходимым осла, чтобы сделать то, что решил в порыве любви и страха прошедшей ночью.
В груди его, как ни была она широка и могуча, отчаянно билось сердце; ибо Рувим был силен, но мягок и чувствителен, и боялся, что братья настигнут его и помешают спасенью Иосифа, которое должно было очистить и вновь возвысить его, Рувима. Поэтому его мускулистое лицо было в темноте бледным, а его обтянутые ремнями столпоподобные ноги ступали по земле крадучись. Крепко сжав губы, он не понукал осла возгласами и только время от времени, скорости ради, яростно колол равнодушное это животное острием своего посоха в мякоть бедра. Ибо одного боялся Рувим больше всего — что в колодце будет мертвая тишина, когда он придет и тихо произнесет имя, что Иосиф не протянет так долго, что он уже испустил дух и все его, Рувима, приготовленья потому бесполезны, особенно веревочная лестница, которую дофанский канатчик связал у него на глазах.
Да, именно на ней как на орудии спасения остановил в конце концов свой выбор Рувим. Она годилась на разные случаи: по ней можно было вскарабкаться, если хватит сил, а если не хватит, то, по крайней мере, сесть между поперечинами, чтобы тебя вытащили на свет мощные руки Рувима, которые некогда обнимали Валлу и, уж наверно, сумеют вытащить из бездны агнца для Иакова. Захватил Рувим и кафтан, чтобы одеть голого Иосифа, и висели на боках осла вьюки с запасом еды на пять дней — пять дней бегства от братьев, которых Рувим решился предать и скопом обратить в пепел: с опущенной головой признался он себе в этом, пробираясь под покровом ночи к могиле. Так дурно, стало быть, поступал большой Рувим, творя доброе дело? Ибо в том, что спасти Иосифа необходимо и что это доброе дело — Рувим был убежден всей душой, а если к добру примешалось зло и своекорыстие, то с этим приходилось мириться; так уж подтасовала жизнь. К тому же и зло Рувим хотел обернуть добром, он верил, что ему и это удастся. Стоит лишь ему обелить себя перед отцом и вернуть себе первородство, и он уж постарается спасти братьев, вырвать их из беды. Его слово будет тогда много значить, и он воспользуется им, чтобы снять вину с братьев и разделить ее между всеми, не исключая даже отца, и все друг друга поймут и простят, и всегда будет царить справедливость.
Так пытался Рувим успокоить свое колотившееся сердце и утешить себя насчет подтасованной жизнью двойственности своих побуждений; и, дойдя до откоса и каменной кладки, он огляделся, не подсматривает ли за ним кто-нибудь, взял лестницу и кафтан и боком спустился к ветхим, поросшим смоковными побегами ступеням, сбегавшим к колодцу.
На изломанные плиты выема падал свет звезд, но не луны, и Рувим глядел себе под ноги, чтобы не оступиться, он уже набрал воздуха в усталую свою грудь, чтобы торопливо, украдкой, в страстно-радостном ожиданье ответа, в тревоге и страхе, что ответа не будет, крикнуть: «Иосиф! Ты жив?» — и вдруг содрогнулся, и задушевный оклик превратился в хриплый возглас испуга. Он был не один здесь внизу. Кто-то сидел рядом, маяча при свете звезд белым пятном.
Что стряслось? Кто-то сидел возле колодца, а колодец был открыт: обе половины крышки лежали на плитах, одна на другой, а на верхней сидел кто-то, одетый в короткий плащ, и, опираясь на посох, молча глядел на Рувима сонными глазами.
Застыв в той неестественной позе, какую он принял, споткнувшись, Рувим пристально глядел на незнакомца. Он так растерялся, что у него мелькнула было мысль, будто он видит перед собой Иосифа, который умер и, став духом, сидит у своей могилы. Однако неприятный этот сосед нисколько не был похож на сына Рахили: даже став духом, тот, конечно, не был бы так непривычно долговяз, и у него, по человеческому разуменью, не могло быть такой раздутой шеи с маленькой головой. Но почему же тогда был отвален с колодца камень? Рувим вообще перестал что-либо понимать. Он пробормотал:
— Кто ты такой?
— Один из многих, — холодно отвечал сидевший, и под изящным его ртом поднялся подбородок, вылепленный необычайно четко. — Во мне нет ничего особенного, и ты можешь меня не бояться. Кого ты ищешь?
— Кого я ищу? — повторил Рувим, возмущенный этой неожиданностью. — Прежде всего я хочу узнать, чего ищешь здесь ты?
— Ах, вот оно что? Не мне воображать, что здесь можно что-то разыскивать. Меня посадили сторожем этого колодца, и поэтому я сижу здесь и сторожу. Если ты думаешь, что это доставляет мне особое удовольствие и что я сижу в пыли забавы ради, ты ошибаешься. Надо делать, что тебе положено и приказано, не касаясь некоторых горьких вопросов.
Как ни странно, эти слова несколько умерили злость Рувима на присутствие незнакомца. То, что здесь кто-то сидел, вызвало у него большое недовольство и досаду, и Рувиму было приятно услышать, что тому не хочется здесь сидеть. Это их в известной мере объединяло.