Лениво пробегаю глазами только что доставленную дивизионную сводку: «Противник обладает значительным превосходством артиллерийского огня».
Знаю, отлично знаю, что означает эта фраза в переводе на житейские факты. Тысячи раненых, которые плетутся сейчас по всем тыловым дорогам. Длинные вереницы возов, набитых искалеченными и стонущими телами. Потухшие и страдальческие глаза на мертвенно-серых, запылённых лицах. Огромные воронки, набитые десятками трупов в обмокших кровью шинелях. Отчётливо рисую себе эти картины, но они не волнуют меня больше. Мои притупившиеся нервы уже не откликаются ни на смерть, ни на кровь, ни на рычание пушек.
От непрерывного грохота жалобно вздрагивают оконные стекла. Узнает ли будущий историк, что 19 мая во время грозных боев на Сане оконные стекла оказались гораздо чувствительнее, чем люди?..
* * *
Шесть часов утра. Свирепо грохочут пушки. В сонном молчании пустынного городка гулко чеканятся шаги пехотного подкрепления. Сверкая гранёными штыками, идут на убой полки 9-го корпуса.
...В половине седьмого получено предписание о прикреплении нашей дивизии к 14-му корпусу. Офицеры грустно вздыхают:
— Кончилось наше семейное счастье. Погонят нас опять на рысях. Вот несчастная дивизия!..
— Не дивизия, а скаковое общество, — ворчит Базунов.
В девять часов получена новая сводка: «Дивизиям 70,18, 61 и 81-й приказано стремительно атаковать противника, сбить его к югу и, развивая удар в этом направлении, энергично наступать в полосе между Пржендзель — Кончице — Тарногуры — Гуциско.
Задача: в три часа ночи 20 мая, удерживаясь одним полком на позициях правого берега Сана от Бялин до Кржешова, тремя полками перейти в энергичное наступление на фронте Стружа — Рудник».
— Ничего из нашего наступления не выйдет, — безнадёжно вздыхает Старосельский.
— Почему вы так думаете?
— Дух силён, да плоть немощна: снарядов нет. Над городом кружатся аэропланы.
Сквозь сон прислушиваюсь к грохоту пушек. Стреляют беглым огнём из тяжёлых орудий. Смотрю на часы: ровно четыре. Кто же это стреляет — мы или немцы? Если мы, откуда у нас снаряды, да ещё в таком невероятном количестве? Немцы? Когда же они успели подойти так близко?.. Значит, это — прорыв. Вот уже полчаса, как орудия не перестают греметь. В воздухе стоит глухой безостановочный гул, чётко хлопают отдельные выстрелы из очень тяжёлых орудий. И тогда вслед за раскатистым ударом слышится короткий хрипловатый разрыв.
Пять без десяти. Канонада гремит с неослабевающей силой.
* * *
В 366-м полевом госпитале. Груды раненых на полу. Беседую с ранеными в сортировочной:
— Как дела?
— Да разве мы знаем? Шли и падали, шли и падали... Вот все, что мы знаем.
Молодой вольноопределяющийся объясняет с оттенком превосходства:
— Положение неопределённое. Наш правый фланг выпирает австрийцев, а на левом засели германцы: их не сдвинешь.
— Это где же?
— У Синявы. Мы — Кавказского корпуса.
— Разве с германцами так трудно воевать?
— Трудно, — отвечает хор голосов.
— Крепкий народ.
— Хитёр больно.
— Хитрее хитрого. Его не собьёшь.
— Правда это, что немцы наших раненых прикалывают?
— А как же. В приказах про это было.
— Кто собственными глазами видал, как немцы наших раненых добивают?
— Я, — выступает вольноопределяющийся. — Под Жирардовом, на германском фронте, наши окопы в восьмидесяти шагах были. Видно было все, что у них делается. Я сам видал: как доползёт до них после атаки наш солдат, они его прикладом по голове. И не раз, много раз видал.
— Добивают, ваше благородие, добивают, — подтверждает солдат с Георгием. — Я врать не буду — для чего мне? Сам своими глазами видал. Вот теперь, когда отступали из Галиции. Ранило нашего фельдфебеля в ногу. Он упал. Наскочили сзади германцы и прикололи.
— А фельдфебель где был?
— Сзади, отстал маленько. Ногу ему пулей задело.
— Что ж, он упал?
— Никак нет. Шёл сзади.
— Ну и что же?
— А германцы, вишь, сзади наскочили и штыком.
— Ты впереди был?
— Так точно. Впереди.
— Откуда ж ты знаешь?
— Слыхать было. Кричал он — фельдфебель: «Братцы, колют меня!» Я обернулся. Глядь, а он уже мертвец.
— Может быть, немцы не знали, что он ранен?
— Никак нет. Знали. Раненого завсегда видно.
— Больше ты не видал, чтобы раненых добивали?
— Как же. Не раз видал.
— Вчера вот, — снова вмешивается вольноопределяющийся, — из нашей роты душ двадцать в плен решили сдаться, а я с товарищем не схотели. Товарища снарядом убило, а я в кустах схоронился. Так я ж видал. Многие на колени падали, руки вверх подымали — просились. Всех германцы перекололи.
— И чего врёшь? — резко и неожиданно выступает солдат с небольшой бородкой, раненный в обе ноги. — Никогда герман раненых не колет... Из нашего Сальянского полка сколько пленных он подобрал. Теперь домой письма пишут: хвалят германа — во как.
— Не колют? — зло огрызается вольноопределяющийся. — А ты ещё повоюй, повоюй лучше — вот и узнаешь.
— Ас чего бы это он одних колол, а других нет? — иронически усмехается солдат с бородкой. — Никто этого не видал, чтобы герман докалывал. Одни только враки.
— А в газетах что пишут? А приказы читал?
— В газетах врут, — раздаётся несколько голосов. — Возьмём в плен тридцать, а в газетах печатают все триста. По газетам в Германии голодом дохнут, а у каждого германа в сумке по четыре консерва. Голодаем-то мы, а не они... Газетам тоже теперь верить не всегда можно.
Из заднего угла, опираясь на большую дубину, выходит, ковыляя, солдат, с загорелым наглым лицом и трескучим нахальным голосом:
— Это кто говорит: в приказах не сказано? Сказано либо не сказано, а про то, добивают ли немцы, меня спроси! Ещё как добивают, сволочи! А у меня-то нога отчего разворочена? Я до пулемётчика добрался. В пятнадцати шагах разрывной пулей скосил. Так икру на две порции и разворотило. Что ж, я бы ему молчал? Добрался бы только — десять раз убил бы. Шкуру спустил бы, хоть раненный, хоть сто раз раненный. Он, подлец, как хороший картёжник, — все двадцать одно выбрасывает, — так он своим пулемётом народ режет. Провёл — и срезал, как бритвой. Как водой поливает пулями. Дерево возле пулемёта стояло. Раз провёл — в нем шестнадцать пуль одна за другой сидят.
— Ну и чего ж? — прерывает рослый солдат. — Тебя, что ль, докалывал?
— Я бы его доколол! Я хоть и разжалованный в пехоту, а все же казак. Козуля — по-ихнему. А ты вот слушай! Ранило меня прямо, как топором, пополам разрубило. Упал я и в кусточки пополз. Вижу: солдатик лежит. Посторонись, говорю, земляк. Толкнул его, дёрнул... А у него-то стаканом вся голова разбита, и мозги наружу вывалились. Только прилёг я, слышу: стонет солдатик. Подошёл к нему германец и давай карманы обшаривать. Потом начал переворачивать. Не знаю, сказал ли чего солдатик, либо крикнул, только герман как хватит его прикладом — и пошёл.
— Ну, есть сволочи и промеж них и промеж нашего брата, — брезгливо выдавил черноусый хмурый солдат. И потом добавил с оттенком почтения: — Что нам не бреши, а немцы — народ образованный.
— С австрийцем легче воевать?
— Да, с ним полегче. Он пужливый. Сейчас в плен сдаётся.
— А мадьяры?
— Мадьяры — это, как бы сказать, наши цыгане. Он наскакивает жёстко, а чуть задело, от раны плачет, как баба.
— Мадьяры, — самоуверенно вмешивается казак, — интеллигенты, нежные... боли не выдерживают. Я одному мадьяру нос откусил — солёная кровь, противная. Тьфу!.. Герман — тот лютый. Хитёр. Сильный. С ним никакого сладу. Тут с нами один герман. В плен забрали. Так его два раза штыком проткнули, а он утекать пошёл. Нагнали да прикладами по голове. Едва довели. Его ведёшь, а сам поглядывай, не зевай... Австрияка гнать не приходится. Он плену рад. Вели мы душ шестьдесят русинов. Русины — они говорят по-русски. «Нам, — говорят, — уже мир вышел, а вам ещё воевать».