* * *
В ожидании переправы у Сана. Яркий солнечный день. И на душе так же солнечно. Вот-вот вырвемся из-под гипноза этих проклятых пушек.
Офицеры играют в карты. Это — особый мир на войне. Ему отдаётся значительная часть неизрасходованной офицерской энергии. В карты играют и днём, и ночью, и на привале, и в окопной землянке, и даже во время обстрела на батарее. Игра преобладает азартная: дух ниспровержения требует сильных ощущений.
У играющих свой жаргон, не всякому понятный. Особые прозвища и клички, которые пускаются в ход только за карточным столом. Клички довольно замысловатые.
Младший ветеринарный врач, худенький и трусливый Колядкин, носит у играющих прозвище Тоска по Родине.
Огромный и малоречивый Кордыш-Горецкий называется Бамбула или Граф Пузетто.
Старшего ветеринарного врача Кострова называют Жеребячий Инструктор.
Лазаретного священника — Чудо в Кане Галилейской.
Лазаретного доктора Железняка — Медицинский Смазчик.
Самое длинное прозвище у прапорщика Виляновского — Не Суйте Ноги в Рукава.
Сейчас почти вся эта компания столпилась в лазаретной линейке, откуда все время несутся вперемежку с прозвищами кабалистические выкрики игроков:
— Ваша очередь, Граф Пузетто.
— Дрянцо с пыльцой.
— Мы — в бисквите.
— Тоска по Родине!
— Трефундуляры.
— Слабоджио.
— Ничевизм в кармане.
— Некогда раздеваться, как говорила одна честная женщина.
— Медицинский Смазчик!
— Шампанское гусыни.
— С винцом в груди!
— Благодарю вас, сэр, но леопард не кушает фруктов...
Тут же невдалеке разлеглись на солнечном припёке наши парковые солдаты. Налицо вся парковая аристократия: фельдфебель Удовиченко, взводные Семеныч, Шатулин, Блинов, остряк и любимец всей бригады Ничипоренко и другие. Как всегда, разговор их носит состязательно-подтрунивающий характер и блещет яркими поговорками.
— Не ладится наше дело. Не даётся нашему брату война, — слышится сипловатый тенор фельдфебеля Удовиченко.
— Видать, наши дурей всех будут, — откликается взводный Федосеев.
— И Австрия бить нас почала, — вздыхает, прожёвывая кусок сала, бывший фуражир, прожорливый Новиков.
— Ничаго. Мышь копну не придавит, — благодушно улыбается Семеныч.
— Наша горница с Богом не спорится, — лукаво подмигивает на него Блинов.
— Нам что? Пущай начальство удумает, — равнодушно гудит жующий Новиков.
— Сидит куцый и думает, куда ему хвост девать, — выразительно мотает головой в сторону санитарной линейки Блинов.
— За хвост не удержишь, коли грива упала, — подхватывает Федосеев.
— С чужого коня хоть в грязь долой, — веско отчеканивает Шатулин.
— А що мени тая Германия чи Австрия, — медленно и плутовато выговаривает Ничипоренко. — Нехай вона лежить на перинэ, як сука, а я соби пид возом на кочкэ лежу, як пан.
И все разражаются раскатистым хохотом.
Вдруг — тяжёлый удар об землю звякнувшего железа. Мгновенно все вскакивают, как пружинные куклы. Острая, заразительная тревога бежит по солдатской гуще. Суетятся, кричат, и все сразу болезненно догадываются.
— Носилки! — несётся из толпы пехотинцев.
А наверху плавно реет в сверкающем воздухе серебристый «таубе» и выбирает новые жертвы.
— И для ча столько труда подымают люди, чтобы кишки выпустить человеку? — задумчиво произносит Семеныч.
* * *
Наконец мы на другом берегу Сана, в деревне Зажечье. Здесь — то же, что и в Ниско: обгорелые скелеты домов, изрытая окопами земля и братские могилы с короткими надписями на крестах: «Здесь зарыты 56 человек Каменецкого полка», «Здесь погребены солдаты Воронежского полка».
У жителей растерянные лица. Руки их ещё тянутся к шапке при виде офицера. А старики обращаются с простодушным вопросом:
— Утекаете от германцев?
До Домбровска, где нам указана днёвка после двенадцатичасового перехода только четыре версты. Но приходится продлить передышку в Зажечье, так как некормленые лошади с трудом передвигаются по песчаной дороге. Сидим в душной низкой халупе, битком набитой проходящими офицерами. Рядом со мной — высокий капитан с блестящими глазами и стремительной речью. Он не переставая бросает фразу за фразой и развивает какой-то чрезвычайно хитрый политический план. В его уродливых жестах, в странной игре бровей, подчёркнутой дикции и хитроватом поблёскивании глаз что-то бредовое, и весь он производит впечатление навязчивого кошмара.
— Вам не думается, что все это фокус? Хитрейший канальский план? А знаете, что я вам скажу?.. Что, если немецкая партия взяла верх при дворе и они порешили с немцами так?..
Не успел мой собеседник раскрыть до конца содержание своего «фокуса», как в комнату влетел ординарец Ковкин с экстренным приказанием: «Немедленно перейти из Домбровки по дороге на Курицыну Малу и Бельку и далее на Белгорай, где и остановиться на ночлег».
— Позвольте! — всполошился Базунов. — Теперь пять часов. От Дзиковице до Зажечья нами пройдено тридцать девять вёрст. Весь путь до Белгорая — восемьдесят четыре версты. Нам остаётся сделать ещё сорок пять вёрст. На некормленых лошадях. И после двенадцатичасового перехода.
На общем совете решено идти до Домбровки и там сделать привал на три часа.
* * *
В Домбровке тесно. Помещения нет. Старосельский и Кордыш-Горецкий настаивают на необходимости послать адъютанта в штаб корпуса за разъяснением, как понимать приказание, являющееся совершенно невыполнимым. Ни люди, ни лошади не в состоянии безостановочно двигаться 84 версты.
Базунов иронически щурится и сдержанно уговаривает парковых командиров:
— На месте инспектора артиллерии я бы ответил адъютанту: потрудитесь выполнять предписания точно и без рассуждений. Переход в восемьдесят четыре версты без передышки ничего другого означать не может, кроме необходимости отступать как можно скорее.
— Но почему же? — горячится Старосельский.
— Этого я знать не могу. Но мало ли почему! Почему мы не укрепляли тарновских позиций? Почему у нас нет снарядов? Почему у нас всего один понтонный мост, который достраивался, как вы видели, только в день переправы?..
К словам Базунова жадно прислушиваются вестовые, от которых через минуту все переносится в команду.
— Ваше благородие, в команде несчастие случилось: доктора требуют.
Прихожу в команду. Шумя и волнуясь, солдаты забрасывают меня градом вопросов, похожие на буйно помешанных узников, вырвавшихся на свободу благодаря неожиданному землетрясению.
— Правда ли, — спрашивают они, — что штаб дивизии и штаб корпуса улетели на аэропланах, а остальным частям приказано бежать что есть мочи, так как часть нашей армии уже отрезана? Правда ли, что понтонный мост на Сане спалили, что погибла вся наша артиллерия до последней пушки и что за нами гонится австрийская кавалерия? Правда ли, что командиру понтонного батальона приказано потопить всех поляков из окрестных деревень? Верно ли, что поймали какого-то генерала-изменника, которого ведут под конвоем шесть казаков. Генерал лицом старый, а глаза быстрые и злые...
— Кто это вам все наболтал?
— Никак нет, не наболтал, — угрюмо повторяют солдаты. — Большая его сила прёт, а у нас ни снарядов, ни пушек.
Больших усилий мне стоит рассеять это мрачное настроение солдат. Уходя, я уже чувствую, как накатывает обратная волна:
— А правда, что это слух такой есть, будто немец до последнего прогремелся на этом западном фронте? А Вильгельм с досады окривел, и другая рука у него отсохла...
И когда я сажусь на свою лошадь, чтобы идти за выступающим парком, то солдаты, теперь одержимые потребностью говорить приятные вещи, начинают не в меру захваливать моего Сокола.
— Я вашего коня знаю, — говорит ординарец Варюта. — Из экономии княгини Путятиной его взяли в нашем уезде. Знаменито бегал, лёгкий такой, барьеры брал.
И хотя конь у меня тяжёлый и тугоуздый, все одобрительно смотрят на коня и весело подтверждают: