Подлинное за надлежащею подписью».
— Ой, ёлки зеленые! — хохочет доктор Костров. — Евангелие под цензуру!.
— Тише! — машет рукой Болконский. — Ягодки впереди!.. Приказ — «Весьма секретно»: «Генерал-квартирмейстер штаба главнокомандующего армиями Юго-Западного фронта. Двадцатого марта тысяча девятьсот пятнадцатого года. Копия с копии. Весьма секретно. Генерал-квартирмейстеру штаба третьей армии.
Главное управление генерального штаба сообщает, что за последнее время замечено усиление шпионской работы со стороны населения в занятых нашими войсками неприятельских областях. Среди жителей указанных районов, как поляков, так в особенности польских евреев, находятся предатели, которые не останавливаются перед самыми гнусными поступками. Так, было крайне гнусно поведение сына арендатора имения Тарноватки Гижицкого, двадцатилетнего юноши, который добровольно занимался шпионажем в пользу австрийцев и всячески натравливал местное население против представителей нашей власти. Означенным Гижицким делались неоднократные попытки сжечь в окрестностях несколько мельниц, дабы затруднить продовольствие русских войск.
Гнусное поведение еврейских шпионов принимает ещё более злостный характер. Так, среди еврейского населения указанных местностей занимаются шпионажем в пользу враждебной нам стороны не только лица мужского пола, но также многие женщины. В деревне Майден Крыницкий был сожжён зажигательным снарядом противника наблюдательный пост нашей батареи по указанию еврейки-шпионки, имя которой осталось невыясненным.
Лица, обслуживающие противника своей шпионской работой, по сведениям, полученным от наших агентов, имеют секретные приметы нижеследующего характера.
Еврейские девушки, занимающиеся шпионажем в пользу противника, снабжены шифрованными документами австрийского штаба, по большей части зашитыми в подвязку, и носят шёлковые чулки со стрелками.
Мужчины хранят документы, полученные от австрийского штаба, в пальто, под подкладкой воротника, и в качестве опознавательной приметы вшивают вместе с документами (под вешалкой) золотую монету пятирублевого достоинства чеканки тысяча девятьсот девятого года.
Сообщается для сведения и соответствующего распоряжения. Подлинное за надлежащею подписью».
— Шикарно! — вырывается у Кордыш-Горецкого. — Теперь будем еврейчиков за шиворот ловить и искать золотые пятирублевки.
— А евреечек за ноги! — дополняет картину Гастаковский.
— Мерзость! — брезгливо морщится адъютант Медлявский.
— Не приказ, а галиматья, — пожимает плечами прапорщик Болеславский.
— Ваше заключение, господин полковник? — задорно выкрикивает Болконский.
— Побольше бараньего рога и ежовых рукавиц! — в тон ему отвечает Базунов и лукаво подмигивает доктору Кострову: — А не пора ли уконтропить?
— Шикардос! — радостно ухмыляется Кордыш-Горецкий.
— Недурственно! — весело потирает руки Костров.
* * *
Получена телефонограмма из штаба дивизии на моё имя: «Произвести медицинское обследование частей 70-й и других дивизий, расположенных в Кжишове».
Кжишов — небольшое селение на линии нашей артиллерийской позиции с постоянно меняющимся составом резервных частей. Еду вдвоём с Болконским в сопровождении фельдшера Тарасенкова и Ханова.
Сегодня весь день гремит канонада. Чем дальше от Шинвальда, тем сильнее грохот орудий. Стреляют беглым огнём. Выстрелы все чаще и чаще, удар за ударом. Гремя и бешено нарастая, канонада становится сплошным, неумолкающим гулом. Грохот орудий сливается с треском шрапнелей. Кажется, где-то высоко в облаках перекинут огромный мост из пустых деревянных бочек. Гремя железными латами, мчатся тысячи всадников по мосту и отрывисто хлопают стальными бичами. И на каждый удар копытом, на каждый взмах стального бича со всех сторон откликаются металлическим грохотом стальные трещотки.
Кучером у нас пожилой солдат с русой окладистой бородой, недавно переведённый из глубокого тыла. Он оторопело поводит головой через каждые две минуты беспомощно повторяет:
— Господи, Господи, да что это такое?..
И, сняв папаху, усиленно крестится.
По пути — следы шагнувшей войны: перебитые снарядами деревья, сожжённые избы, изувеченные окопами поля, ободранные австрийские ранцы, почерневшие от грязи конские трупы, цинковые коробки из-под патронов...
В Кжишове, несмотря на несмолкающий грохот орудий, все снова пахнет жильём и крепкими человеческими корнями. Мужики ковыряются в навозе. Во дворах суетливо и шумно гомозятся детишки. У каждой хаты — вызывающе выставленные круглые груди лукаво улыбающихся баб.
Остановились в здании школы. Хозяйка — строгая монахиня-законница с чёрной повязкой на голове и синими умными глазами. Тут же артиллерийский прапорщик Кромсаков, какой-то заезжий есаул и два прапорщика Херсонского полка. Один — угрюмый, как Ханов, с безнадёжным жестом повторяющий каждую минуту:
— Мне что? Я человек конченный...
Другой — по фамилии Криштофович — нервный, размашистый, с лицом удивительной красоты. Узкая каштановая бородка, волнистые волосы и сверкающие иронической усмешкой выпуклые глаза.
Все они лениво валяются на койках, курят, скучают и нетерпеливо поглядывают на часы в ожидании обеда.
Развёртываю свою походную амбулаторию. Робко входят местные жители с неизменными жалобами на глову и бжух (голову и живот). Вваливаются в полушубках солдаты с категорическими требованиями «доверия» (Доверов порошок) — от кашля, и рюмки очищенной — от ломоты. Витиеватый фельдшер Тарасенков, по обыкновению, суетится и путает:
— Так что дозвольте доложить, ваше высокородие! Как говорится, извините за выражение, ошибка вышла: заместо салицилки гопекан[25] отпустил.
Скучное однообразие этой процедуры неожиданно нарушается появлением колоритной фигуры чубатого рослого казака.
— На причинном месте неладно.
— Раздевайся.
Плотная шанкерная язва с огромными железистыми пакетами в обоих пахах.
— У девки был? — спрашиваю я больше для порядка.
— Никак нет... Не с девкой, а с барышней гулял... В шляпке! — не без достоинства объявляет казак.
— Ну вот, от неё ты и заразился: сифилис у тебя.
— Да что ты, ваше благородие? Окрестись! Шутишь ты, что ли?..
— Нет, казак, не шучу. Лечиться надо.
Казак свирепо ворочает глазами:
— Ну, попадись мне, гнида... Как вошь расщавлю! — И, приведя в порядок свой туалет, бросает с негодованием по адресу «нерадивого начальства: — И для ча заразу такую на фронт пущать? Собрать бы их всех да расчекалить! Чего с такими сыропиться?..
— И тебя, значит, расстрелять?
— Меня? — с изумлением пялит глаза казак. — За что?
— Ведь и ты — сифилитик.
— Да что ты, ваше благородие? С умом? Разве ж можно казака до девки равнять?!
* * *
Сумерки. Мрачный Ханов отводит душу в пессимистических пророчествах. Законница вяжет чулок, а Ханов развёртывает перед ней картину грядущих бедствий, уготованных русскими войсками Галиции.
— Теперь, — говорит он своим скрипучим голосом, — прошли те народы, что к вам поближе. Эти прогнали вас до Кракова. На той неделе татары тронулись — за две тыщи вёрст отсюда. А потом Сибирь пойдёт — за сорок тысяч вёрст. Сибирь больше всей России. Опуда как посыпятся поезда, так от вашей Галиции клочка не останется: все съедят.
Монахиня безропотно слушает и из вежливости вставляет:
— В Сибири зимно (холодно)?
— В Сибири? — оживляется Ханов. — В Сибири такие холода, что здешнему человеку ни одного часу не вытерпеть: околеет! Здесь что за холода? — презрительно машет он рукавом. — Там по сто человек в день замерзает. Бывает так, что по триста человек в одну кучу смерзают, и их, как лёд, колют!..
— Наше вам с кисточкой! — шумно влетает прапорщик Кромсаков.
— С пальцем девять, с огурцом восемнадцать! — в тон откликается Болконский. — С наблюдательного, Петруша?