«Нельзя описать восторга, — сообщает Погодин, — с которым встретил его народ, тех чувствований, которые изображались на всех лицах: радость, благодарность, доверенность, преданность…» Умный либеральный скептик, князь Пётр Андреевич Вяземский, тогда же записал в дневнике: «Тут есть не только небоязнь смерти, но есть и вдохновение, и преданность, и какое-то христианское и царское рыцарство, которое очень к лицу владыке. <…> Здесь нет никакого упоения, нет славолюбия, нет обязанности. Выезд царя из города, объятого заразою, был бы, напротив, естественен и не подлежал бы осуждению, — следовательно, приезд царя в таковой город есть точно подвиг героический. Тут уже не близь царя близь смерти, а близь народа близь смерти!»[246]
Александр Сергеевич Пушкин, отделённый от Москвы полутысячей вёрст и четырнадцатью карантинами, отозвался на поступок Николая восклицанием «Каков государь! Молодец!», а потом и стихотворением «Герой»:
Клянусь: кто жизнию своей
Играл пред сумрачным недугом,
Чтоб ободрить угасший взор,
Клянусь, тот будет небу другом,
Каков бы ни был приговор…
Срочно вызванный из отпуска Бенкендорф оставил подробные воспоминания о пребывании Николая в Первопрестольной: «Холера… с каждым днём усиливалась, а с тем вместе увеличивалось и число её жертв. Лакей, находившийся при собственной комнате государя, умер в несколько часов; женщина, проживавшая во дворце, также умерла, несмотря на немедленно поданную ей помощь. Государь ежедневно посещал общественные учреждения, презирая опасность, потому что тогда никто не сомневался в прилипчивости холеры. Вдруг за обедом во дворце, на который было приглашено несколько особ, он почувствовал себя нехорошо и принуждён был выйти из-за стола. Вслед за ним поспешил доктор, столько же испуганный, как и мы все, и хотя через несколько минут он вернулся к нам с приказанием от имени государя не останавливать обеда, однако никто в смертельной нашей тревоге уже больше не прикасался к кушанью. Вскоре затем показался в дверях сам государь, чтобы нас успокоить; однако его тошнило, трясла лихорадка, и открылись все первые симптомы болезни. К счастью, сильная испарина и данные вовремя лекарства скоро ему пособили, и не далее как на другой день всё наше беспокойство миновалось…»
Николай провёл в Москве восемь дней — все в постоянной деятельности: «Государь лично наблюдал, как по его приказаниям устраивались больницы в разных частях города, отдавал повеления о снабжении Москвы жизненными потребностями, о денежных вспомоществованиях неимущим, об учреждении приютов для детей, у которых болезнь похитила родителей; беспрестанно показывался на улицах; посещал холерные палаты в госпиталях и только, устроив и обеспечив всё, что могла человеческая предусмотрительность, 7 октября выехал из своей столицы»[247]. По дороге император и свита подали ещё и пример законопослушности, проведя 11 дней в Твери, в карантине. (Всего в карантинах на Московском тракте находилось до двенадцати тысяч душ[248].)
Двадцатого октября Николай прибыл в Царское Село, 25-го — в Петербург. Император привёз с собой просьбу короля Нидерландов о помощи: ещё в Москве пришли неутешительные новости о победе революции в Бельгии и готовности французов использовать свои войска для поддержки нового государства в войне против Нидерландов. Николай говорил, что он «не против Бельгии, а против революции, которая всё приближается». Он заручился поддержкой Пруссии в деле борьбы за сохранение «старого порядка» в Европе и приготовил шестидесятитысячную армию для вторжения. Дипломатический циркуляр трёх держав Священного союза напоминал Франции о их праве поддерживать оружием порядок в Европе и уничтожать во всякой стране общего врага, то есть революцию[249]. Франция в ответ стала готовить свои вооружённые силы. Надвигалась угроза общеевропейской войны.
Всё переменила начавшаяся 17 ноября 1830 года революция в Польше. Восстание готовилось давно, а угроза того, что русские войска наводнят Польшу перед походом на запад, ускорила решимость заговорщиков. Польские офицеры подняли восстание в Варшаве. Цесаревич Константин чудом избежал смерти — в какой-то момент его отделяла от убийц только дверь кабинета, закрытая на задвижку, — и бежал куда глаза глядят. (Можно ли представить, заметил Вяземский в дневнике, чтобы Николай бежал из Петербурга 14 декабря 1825 года?[250])
Через неделю Николай читал отчаянные письма старшего брата: «Вот мы, русские, у границы, но, великий Боже, в каком положении, почти босиком; все вышли как бы на тревогу, в надежде вернуться в казармы, а вместо сего совершили ужасные переходы. Офицеры всего лишились и имеют лишь то, что на них надето… Я сокрушён сердцем; на 51 ½ году жизни и после 35 ½ лет службы я не думал, что кончу свою карьеру столь плачевным образом. Молю Бога, чтобы эта армия, которой я посвятил шестнадцать лет жизни, одумалась и вернулась на путь долга и чести, признав своё заблуждение прежде, чем против неё будут приняты понудительные меры. Но это было бы слишком хорошо для века, в котором мы живём, и я сильно сомневаюсь в осуществлении моих желаний».
Николай отозвался на восстание предложением о примирении — со всеми, кто «возвратится к долгу». «Ещё не поздно изгладить минувшее; ещё есть время предупредить бесчисленные бедствия, — гласил его Манифест от 12 декабря. — Кто не замедлит отречься от преступного, но минутного завлечения, того Мы не смешаем с упорными в злодействе. Обитатели Царства Польского! Внемлите увещевания Отца, повинуйтесь велению Царя вашего»[251]. Константину же он писал: «Моё положение тяжкое, моя ответственность ужасна, но моя совесть ни в чём не упрекает меня в отношении поляков, и я могу утверждать, что она ни в чём не будет упрекать меня, я исполню в отношении их все свои обязанности, до последней возможности; я не напрасно принёс присягу, и я не отрешился от неё; пусть же вина за ужасные последствия этого события, если их нельзя будет избегнуть, всецело падёт на тех, которые повинны в нём! Аминь»[252].
В семейном архиве князя Паскевича сохранилась «Солдатская песня» некоего «Сиянова», сочинённая на злобу дня:
Взбеленясь от злого нрава,
Царства русского жена
Расходилась вдруг Варшава —
Бунтовщица издавна…
Захотелось ей развода,
Быть чтоб полной госпожой,
Да разводы, брат, не мода,
На Руси у нас святой
[253].
Николай, хотя и готовил войска к выступлению, ещё пытался погасить конфликт при помощи тех поляков, на которых, как ему казалось, можно было положиться. Не признавая официально нового польского диктатора, поддержанного сеймом, — Иосифа Хлопицкого, — он, тем не менее, начал переговоры с его представителями, прибывшими в Петербург. Встречи были частными, в Аничковом — а не в Зимнем — дворце. Там император в сердцах выговаривал одному из посланников, Езерскому: «Ведь вам же хорошо было! Конституцию, которую я застал, я уважал и хранил без изменения. Приехав в Варшаву на коронацию, я сделал столько добра, сколько мог сделать. Быть может, и было что-то нехорошее, но я тут ни при чём. Надлежало войти в моё положение и иметь ко мне доверие. Я желал, чтобы всё было хорошо, и желание своё, в конце концов, осуществил бы… Наконец, я не могу оправдать революции, нападение на дом моего брата с намерением лишить его жизни…»