Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Князь по человеколюбивому и сострадательному сердцу не мог не пролить потока слез, слыша таковые печальные вести, и когда ему сказано было, что любимый его полк кирасирский поведен против неприятеля, то он: "О, Боже мой! Вы всех рады отдать на жертву сим варварам".

Все иностранные офицеры, бывшие на сем сражении зрителями, удивлялись неустрашимости наших солдат, от коих они слышали, когда возвращались в свой стан окровавленные и ранами покрытые: "Мы-де, солдаты, очень стояли крепко, да некому нами было командовать"».

Несколько наивная и сентиментальная зарисовка сугубо штатского человека, питомца европейского университета, но, безусловно, сделанная с натуры и, что важно, вдень неудачного боя.

То же говорит в своих воспоминаниях граф Дама, прибавляя, что в разгар боя и вынужденного отступления под градом артиллерийского и мушкетного огня он «осмелился заметить Суворову, какие несчастия могут последовать, если он не потребует подкрепления». «Он упорствовал и потерял половину своих людей. Редко я видел столь кровопролитное дело. Наконец, отбросив его почти до самого его лагеря, турки остановились при виде боевого порядка и закончили эту бесполезную бойню, виновником которой был Суворов».

Хотя Дама излагает свои воспоминания в форме дневника, это именно воспоминания, написанные годы спустя и содержащие много неточностей и ошибок. Так, автор даже не упоминает о том, что во время боя Суворов был ранен. Принятый в компанию таких лиц, как принцы Нассау, де Линь, Ангальт, Дама повторяет сплетни, ходившие среди иностранцев, в частности, об «отчаянии Суворова, принужденного служить под начальством Потемкина». Но само описание боя Дама дает верно: горячее, кровопролитное дело, плохо управляемая импровизация без дальнего прицела.

Лучше всех объяснил неудачу 27 июля сам Александр Васильевич. В доверительном письме Рибасу он высказался с солдатской прямотой:

«Проклятые волонтеры, самый проклятый — Дама, словно мне равный. Хоть бы и князь. Титул предков ничто, коли не доблестью заработан… (коли не в нашей службе, с радостью уступлю место Нассау-иностранцу, а иначе ни за что, хоть бы даже и в одном был со мною чине. Пусть бы даже был он Герцогом и Пэром Франции, ни ему не уступлю, ни Ангальту, ни другим, ежели будут со мною в одной службе). Сопливец Дама… возомнил, что он мне равен, подходит и кричит мне: "Сударь!"… Берется в полный голос распоряжаться, русские слышат язык французский словно от играющего свою роль актера, а меж тем я, командующий, ни на мгновение ни единого слова, кроме его приказов, услышать не могу. Я в бешенство пришел… принужден был команды давать чрез младших чинов и потому Фишера [батальон] упустил, который дошел уже до края бездны, а как достал я его, он уже был там. Другой, повежливее Дама, привязался ко мне, представлялся будто на обеде, из виду меня не терял (говорю Вам, пусть Князь о сем думает, как хочет, я же всё сие видел. В другой раз, коли так придется, выгоню их, да и наших, кнутом, ибо за исход боя я отвечаю, а ежели им угодно, так я их саблей). Есть способ от пуль укрыться. Слева от меня был один, но честный человек. Я поворачиваю круто вправо, воспитанный волонтер предо мной. Вдруг левый повод у меня хватает, моя лошадь еще на пядь — и конец. Хотел бы я, чтобы Вы о нем разузнали. Коли останусь жив, буду у Князя. Я русский, не потерплю, чтоб меня теснили эти господа… Боюсь, рана моя чрез месяц заживет, а за три недели — скажу спасибо…

У меня 27[-го] артиллерии не было. Она была в резервном корпусе… Последние слова мои (перед ранением. — В. Л.) были касательно того, чтоб другой баталион позвать, а 1-й притянуть… Но вы знаете, у меня всегда ординарцев мало… Даже для повторных приказов не хватало. Субординация! Стыдно мне говорить о сем. Разве не я громче всех кричал против неподчинения? Хватит… да, истинная правда: я ведь не разбираюсь в пехоте, я там и недели подряд не служил во всю жизнь, которая вот-вот кончится, а до того пребуду при Князе, ежели только сам он меня не откомандирует».

«Нет, — решительно возражает Суворов в ответ на хвастовство Нассау, приписавшего себе одному успехи на лимане. — Лавры 18 июня — мои, а Нассау только фитиль поджег; а скажу и более — неблагодарный он!»

Его упреки в адрес бесцеремонных иноземцев справедливы. Как пример грубейшего нарушения субординации, приводит Суворов поведение полковника Дама, отдававшего приказы в присутствии генерал-аншефа. Законное подозрение вызывает «вежливый иностранец», хватающий во время боя поводья суворовской лошади и подставляющий генерала под турецкие пули. Нассау назойливо предлагал немедленно штурмовать крепость. Джонс не мог пресечь сообщение Очакова с флотом, который постоянно подбрасывал в крепость подкрепления.

Сущность американца была ясна и Потемкину. «Сей человек неспособен к начальству: медлен, неретив, а может быть, и боится турков, — писал он 17 октября императрице. — Притом душу имеет черную. Я не могу ему поверить никакого предприятия. Не зделает он чести Вашему флагу. Может быть, для корысти он отваживался, но многими судами никогда не командовал. Он нов в сем деле, команду всю запустил, ничему нет толку: не знавши языка, ни приказать, ни выслушать не может… В презрении у всех офицеров. Я в сей крайности решился ему объявить, что Вы изволите его требовать в Петербург».

Пока главнокомандующий, занятый осадными работами и тайными переговорами с турками о сдаче крепости, еще только собирался очистить армию и флот от иностранцев, ему пришлось для поддержания дисциплины сделать замечание своему любимцу. Привыкший к постоянной поддержке Потемкина Александр Васильевич болезненно пережил и саму неудачу, и выговор.

Создавая легенду об очаковской размолвке, Полевой крайне тенденциозно использовал несколько писем Суворова Потемкину, появившихся в печати в самом начале XIX века. «Не думал я, чтоб гнев Вашей Светлости толь далеко простирался; во всякое время я его старался моим простодушием утолять, — писал Суворов 8 августа 1788 года. — Невинность не терпит оправданиев, всякий имеет свою систему, так и по службе, я имею и мою; мне не переродиться, и поздно. Светлейший Князь! успокойте остатки моих дней, шея моя не оцараплена, чувствую сквозную рану, и она не пряма, корпус изломан, так не длинные те дни. Я християнин, имейте человеколюбие. Коли Вы не можете победить Вашу немилость, удалите меня от себя, на что Вам сносить от меня малейшее безпокойство. Есть мне служба в других местах по моей практике, по моей степени; но милости Ваши, где б я ни был, везде помнить буду. В неисправности моей готов стать пред престол Божий».

Той же датой помечено еще одно письмо. «Какая вдруг перемена милости Вашей и что могу надеяться в случайных смертному нещастьях, когда ныне безвинно стражду! Противна особа, противны дела, — сетует Суворов. — С честью я служил бы, М[илостивый] Г[осударь], но жестокие мои раны приносят с собою, Светлейший Князь, утруждать В[ашу] С[ветлость] о испрошении милости Вашей, чтоб изволили дозволить мне на некоторое время отдалиться к стороне Москвы для лутчего излечения оных и поправления моего ослабшего здоровья с жалованием и моему стабу (штабу. — В. Л.). Я явиться к службе не замедлю».

Были ли эти сохранившиеся только в черновиках письма отправлены адресату? Полевой и его последователи таким вопросом не задавались. Не знали они и того, что письма стали ответом на новый упрек Потемкина. Подчиненные ему морские офицеры, внимательно отслеживая маневры флота противника, умудрялись доносить не только о типах турецких кораблей, но даже о калибре корабельных орудий. Суворов переслал эти сведения Потемкину и получил справедливое замечание: пусть его моряки не фантазируют насчет орудийного калибра. По своей впечатлительности Александр Васильевич расценил это как проявление гнева.

Суворов прекрасно сознавал слабые стороны своего характера: горячность, нетерпеливость, мнительность, раздражительность. «Я иногда растение Noli mi tanger, то есть не трогай меня, — признавался он, — иногда электрическая машина, которая при малейшем прикосновении засыплет искрами, но не убьет». Но он был отходчив и совестлив. Узнав о том, что Корсаков, осматривая осадные батареи, упал в ров и погиб, наколовшись на собственную шпагу, Суворов забыл свои подозрения и обиды, признавшись Рибасу: «Я оплакиваю Николая Ивановича. Он скончался. Я знал его еще ребенком. Избранное им поприще побуждало его к великим деяниям. Отечество теряет в нем человека редкого».

48
{"b":"190711","o":1}