П9 Гегель считал учение о «схематизме» «одною из прекраснейших сторон Кантовой философии», поскольку в нем ставится цель объединения абсолютных противоположностей чувственности и рассудка, но в то же время считал, что Кант не достиг цели: получились не ein anschauender Vcrstand или verstandiges Anschauen, а рассудок и чувственность, каждое из них, сохраняют свою особенность, объединение осталось «внешним, поверхностным». Hegel G.V.F. Geschichte der Philosophic. Bd. III. S. 516. Вообще это учение Канта вызвало значительную литературу, некоторые итоги которой подводятся в статье: Curtius E.r. Das Schematismuskapitel in der Kritik der reincn Vernunft // Kant-Studien. В. XIX. 1914. S. 338-366. Эта статья заслуживает полного внимания. Она нимало не спасает кантианства и учения о «схематизме», но весьма способствует правильному пониманию последнего. Составленная по методам филологической интерпретации, она, надо думать, положит конец многим бесплодным пререканиям и кривотолкам. - В нашей литературе большое значение учению о схематизме, «логическое, психологическое и гносеологическое», приписывал Лапшин и.и. Законы мышления и формы познания. СПб., 1906. С. 259-262. 14,1 Кат 1. Kritik der reincn Vernunft. В. S. 180.
Канта в определении схем отдельных категорий завершает все его предприятие, и еще раз подчеркивает несостоятельность его пути.
Но в чем же заключается идея схемы! есть ли положительный смысл у этого понятия, и в чем он? - В самом термине, мне думается, уже дан на это некоторый предварительный ответ. «Схема» обозначает, прежде всего, внешний образ, фигуру (figura), но затем и некоторый внутренний распорядок, как бы правило построения внешнего образа. В этом смысле уже греки называли схемою некоторое правило или порядок грамматических и риторических (метафор и т.п.) форм. В таком же смысле схема применялась и для обозначения фигур силлогизма, некоторого порядка, правила расположения терминов в умозаключении. Думаю, с большим вероятием можно предположить, что Кант заимствовал термин из силлогистики. Схема или фигура силлогизма, как известно, определяется положением среднего термина (τό μέσον), -в этом смысле Кант и мог говорить о «чем-то третьем» (tertium quid). И поэтому-то такую роль в его изложении играет понятие подведения (subsumptio), которое Кант понимает не в смысле логического учения о предложении (подведение субъекта под предикат), а в смысле учения о силлогизме (подведение данного положения под правило)141. Это — не образ (das Bild)142 эмпирического воображения, подчеркивает Кант, а скорее правило, которое делает возможным составление самого этого образа, некоторый общий прием или метод воображения, при помощи которого создается образ к данному понятию143, - так, например, схема треугольника означает правило синтеза воображения по отношению к чистым пространственным образованиям (Gestalten)144. Идея «схемы», таким образом, достаточно ясна. Но чего Кант хотел достигнуть с ее помощью? Что кроется за бесцветными метафорами: «объединение», «подведение», «посредничество»? Ответ самого Канта также чрезвычайно важен для нас. Категории без схем суть только функции рассудка применительно к понятиям, но они не представляют никакого предмета, а, следовательно, это - понятия, не имеющие никакого предметного значения (Bedeutung)145, лишенные живого смысла, скажем мы. По собственным словам Канта, «схемы чистых понятий рассудка суть истинные и единственные условия, которые могут доставить этим понятиям отношение к объектам, т.е. значение»146.
141 Ср. собственную Логику Канта (§ 56 и сл.). - Поэтому прав и Курциус, когда он, после тщательного выяснения термина «субсумпция», приходит к выводу, что он относится к учению об умозаключении. См.: Curtius E.R. L. с. S. 349. 143 Kant I. Kritik der reinen Nfernunn. В. S. 180.
143 Ibidem.
144 Ibidem.
145 Ibidem. S. 187, 186.
146 Ibidem. S. 185.
Все это - интересно и поучительно, но невольно вызывает вопрос: не потому ли понятия рассудка оказываются пустыми, понятиями без смысла, без понимания, что Кант с самого начала изображает рассудок глухонемым, бессловесным? И если слова, как такие, так же безусловно отодрать от мысли и смысла, как Кант раздирает мышление и чувственность, то не понадобятся ли схемы уже как «некоторое» четвертое? И, с другой стороны, если понятия - не готовые формы, натягивающиеся на предмет, как сапоги на ногу, конечно, по правилам и с соблюдением некоторых приемов, а сами образуются «по правилам» и сообразно смыслу, то эти правила и нужно понимать как формы образования самих понятий, оформленного смыслового содержания, как алгоритмы приемов, ведущих к запечатлению, выражению и сообщению смысла в системе условных внешних знаков, коих оформление, в свою очередь, не может не сообразоваться с теми же правилами образования понятий, с формами форм, с внутренними словесно-логическими формами. Так не только преодолевается всякий концептуализм, неувядаемый дух которого витает и над схемами Канта, - (ибо его схемы можно понимать, особенно, в его распределении их в виде схем времени, как своего рода концептуализм второй степени), - но так закладывается и основание для той радикальной реформы логики, о которой была речь выше.
Всем сказанным мне хотелось внушить читателю, что в этой реформе не должны быть забыты идеи Гумбольдта о внутренней языковой форме, и вместе, следовательно, подчеркнуть высокую плодотворность понятия, затрагивающего такие широкие и основные проблемы. И едва ли можно было бы доказать, что эта идея Гумбольдта не находится ни в какой связи с учением Канта и кантианством самого Гумбольдта. Об этом прямо свидетельствуют не только внешние характеристики внутренней формы у Гумбольдта, как «приема», «употребления», «синтеза» и т.п., но и весь внутренний смысл учения, и в особенности его назначение в понимании мыслимого и сообщаемого. Нижеследующие соображения Гумбольдта, связанные с его кантианством, можно прямо принять как поправку теории глухонемого мышления на учение о мышлении словесном. Так как, рассуждает Гумбольдт, никакое представление не может рассматриваться только как пассивное созерцание уже наличного предмета, то надо признать, что сама субъективная деятельность образует в мышлении некоторый объект. Деятельность чувств синтетически связывается с внутренним действием духа, представление вырывается из этой связи и становится по отношению к субъективной силе объектом, и опять возвращается в нее, как вновь воспринимаемое представление. Но для этого необходим язык. В нем духовное стремление пролагает себе путь через уста, и результат
этого стремления (слово) возвращается к уху. Представление перемещается в действительную объективность, не отрываясь, однако, от субъективности. «Это возможно только при помощи языка; и без этого перемещения, поддерживаемого языком, хотя бы оно совершалось в молчании, без этого перемещения в возвращающуюся к субъекту объективность, невозможно образование понятия, а следовательно, и никакое истинное мышление»147. Каковы бы ни были собственные неясности и неточности Гумбольдта в изображаемой картине, все же из сравнения его основной идеи с учением Канта видны значительные преимущества гумбольдтовского подхода к вопросу: возможность постановки первого принципиального вопроса до категорического разделения единого словесно-логического акта и его результата, сохранение за слово-понятием конкретности на всем протяжении его анализа, динамический характер интерпретации его формальной структуры и никогда не теряемый из виду общий культурно-смысловой контекст как словесно-логического предмета, так и коррелятивного ему единства культурного сознания.
Внутренняя поэтическая форма
Поправка Гумбольдта к отвлеченной теории мышления имеет в виду, неизбежного для живого мышления, словесного его носителя и направляет всю теорию на конкретный факт культурного сознания, включающего в себя всякое мышление, будь то прагматическое или научное, как свою составную часть или органический член. Такой вывод нисколько не является неожиданным при определениях и предпосылках, с которыми мы работаем: определение слова в его результате, как некоторой социально-культурной вещи, а в его процессе, как некоторого акта социально-культурного сознания. И этот вывод - не простая тавтология. В нем обнаруживается действительно новое, если мы углубимся в приводящий к нему путь и свяжем его с утверждением, которое всем сказанным внушается, на первых порах, по крайней мере, как предположение. А именно: слово, со стороны своих формальных качеств, есть такой член в общем культурном сознании, с которым другие его члены - гомологичны. Другими словами, это значит, что слово в своей формальной структуре есть онтологический прообраз всякой культурно-социальной «вещи». Превратить это предположение в общее правило нетрудно, если обратить положение, что слово есть куль