1 Подробнее свое понимание логики отстаивает Зеленецкий в ст. О Логике как о систематически-целом и как о науке, объясняющей факты Мышления и Знания (Кн. III.—С. 9). Здесь он полемизирует также с Гегелем, Бахманом, Фрисом и даже Кантом, поскольку не хочет видеть разницы между логикою формальною и трансцендентальною. Между прочим, он категорически заявляет: «Само собою разумеется, что уклонение в область антропологии [против Фриса] и метафизики суть явные погрешности в системе логики как науки».
2 И, между прочим, не хуже расхваленного Белинским Дроздова (см. ниже, см. имя по индексу).
официально преподаваемой философии — духовные академии. В характеризуемую эпоху и в университетах, и в академиях философия движется как бы в особом замкнутом круге.
Такое положение вещей было бы непонятно с точки зрения новой истории философии западноевропейской, но у нас оно легко объясняется теми социально-психологическими условиями, которыми характеризуется вышепоказанное, определяющее нашу духовную культуру столкновение двух сил в борьбе за руководительство интеллектуальным развитием страны. В связи с этим стоит и другой отмеченный мною факт, что история русской философии в значительной степени есть история не философского знания, а отношения к нему, само знание сплошь и рядом извращающего в простую мудрость, мораль и поучение. Чтобы нагляднее иллюстрировать свою мысль, остановлюсь еще на не имеющем самом по себе значения инциденте с рецензией Белинского. Именно, почему Белинский остался глух к содержанию статей Зеленецкого — он, внимательно рецензировавший всякий вздор, даже не вернулся к Зеле-нецкому по поводу дальнейших выпусков его книги — и так чутко «оскорбился» грамматикою? Предполагаю, что дело не в грамматике, а в «отношении» к философии, в стиле мысли и изложения. Белинскому трудно было говорить по существу, но его коробил спокойный школяр-ный тон изложения там, где он сам волновался, трепетал и завинчивался. Сошлюсь не только на общий социально-психологический контекст развития Белинского и представляемого им авангарда новой интеллигенции, но также на показательную частность. Приблизительно тогда же, когда он написал рецензию на Зеленецкого, вышли в Москве четыре книжечки А.Т. О естестве мира, Устроении вселенной и т. д., натурфилософского характера. Сочинения были встречены бранью со стороны «Библиотеки для чтения» и «Северной Пчелы» просто за их философичность. Белинский, по его словам, хотел было заступиться за автора, но, приступив к чтению, после нескольких страниц потерял терпение; он нашел период в четыре почти страницы и вот опять завопил: «Изучению философии должно предшествовать изучение грамматики». Такое вступление, быть может, только риторический прием и не существенно само по себе. Но вот Белинский прорывается, видимо, с полною искренностью: «Кто много знает и у кого знание есть род верования, у кого ум и чувство сливаются вместе, тот имеет право не уважать грамматики, потому что взамен этого в его речи будет жар, энергия, движение, могущество, следовательно [!], у того слог будет прекрасен, без всякого старания с его стороны сделать его прекрасным. Но кто о высоких истинах говорит так же спокойно и хладнокровно, как — О сенокосе, о вине, О псарне и своей родне,— тому надо крепко держаться грамматики, задумываться над словом, размышлять над фразою». В этом —секрет! Откуда знал Белинский, что Зеленецкого не волновали вызываемые в нем самом философией чувства, это —не важно. Существенно, что так Зеленецкого воспринимал Белинский и так воспринимала новая интеллигенция университетскую и вообще официозную школьную философию.
Итак, со своей философской кафедры Московский университет не много мог внести в русскую философию. Из вновь открытых провинциальных университетов как будто счастливее других был университет Харьковский. Здесь философскую кафедру занял Иоганн Баптист Шад (1758—1834). Свое самое крупное сочинение он посвятил возможно доступному изложению учения Фихте1. Некоторые листы его были читаны самим Фихте и одобрены. Написано оно не без темперамента, но без ясного плана, изобилует повторениями и потому довольно утомительно. Казалось бы, достаточно утомив читателя двумя томами повторений одного и того же —свойство не только Шада, но и самого Фихте и его философии,—автор предпринимает третий —по желанию издателя (см. Vorre-de) — том, заключающий в себе новые повторения. Однако в этом новом повторении есть уже и некоторые более или менее существенные отступления от первоначального изложения и от Фихте самого. Эти отступления автор оправдывает — конечно, верностью духу, а не букве излагаемого учения, а в то же время претендует не только на большую ясность по сравнению с самим Фихте, но и на значительную самостоятельность (ср.: В. III.— S. 495 ff.). Что касается учения о религии, то он считает, что ушел дальше Фихте и что его воззрение «в известном отношении является совершенно новым». Но и все содержание Фихтевой и единственной вообще истинной философии, повторяет он несколько раз, он самостоятельно вывел, почерпнул, дедуцировал, из самого себя. «Лишь после того как я вполне понял самого себя, я стал опять читать сочинения Фихте и тут понял и его также; я удивлялся даже, что я его раньше не понимал» (S. 498). Выходит, что Шад не понимал Фихте, когда писал о нем свои два первые тома... Его объяснение (см. Vorrede), что, мол, первые два тома определяются еще точкою зрения «рефлексии», а третий — точкою зрения «трансцендентальною»,— малоубедительно. Но в общем все это —в духе того времени и в движении философских идей интересно потому, что показывает, как тогда в незаметной эволюции переходили от одного принципа к другому. Тот принцип, который раскрыл теперь глаза Шаду и который — спешит он напе-
1 Gemeinfassliche Darstellung des Fichtischen Systems und der daraus hervorgehenden Religionstheorie.—В. I—II. —Erfurt, 1800.—В. III., 1802.
Очерк развитии русской философии
ред предупредить — делает его изложение философии яснее всякого нового «изложения наукоучения», какое еще может быть написано Фихте, сводится к признанию в качестве основоположения философии абсолютного тожества субъективного и объективного. Другими словами, пока Шад излагал Фихте, он стал шеллингианцем1. Равным образом, пока Шад говорит о вере в моральный правопорядок как о религиозной вере, он еще с Фихте, но уже сомнительно, продолжает ли он в его «духе», когда говорит об абсолютном пункте объединения субъективности и объективности как об абсолютной в объективном смысле субстанции (376) и о том, напр < имер >, что установление этого пункта есть основа всякой религии (377), или когда он разъясняет, применяя схемы Шеллинга, что католицизм выражается через А = В, а протестантизм через А = В (между ними религия разума (А = А), где первая схема есть схема перевеса материи, а вторая — духа (459). Естественно, что, когда потом Шад перешел к Системе натурфилософии и трансцендентальной философии (1804), он придвинулся к Шеллингу еще ближе. В Харьков он, след < овательно >, приехал с «перевесом» в сторону Шеллинга.
1 К. Фишер, между прочим, так толкует Фихте, как будто этот последний в статейке Versuch einer neuen Darstellung der Wissenschaftslebre, \191y близко подошел к утверждению тожества субъективного и объективного (рус. пер. И.Н.Ф.; Т. VII.-С. 33; ср.: Т. VI.-С. 544). Но разница между фихтевской Ichheit и Шеллинговой Identitat так определенна, что об этом распространяться не приходится. В этой статейке Фихте говорит лишь об единстве субъекта и объекта и не употребляет применительно к этому единству термина Identitat или identisch (Fichte, W<er-ке>.— I._ s. 527 ff.). Точно так же и в других указываемых Фишером (С. 684) местах речь идет об единстве; о Я как тожестве Фихте говорит лишь в смысле «тожественного в многообразном» (напр < имер >, во Втором введении в наукоученье. I.—С. 475). говорит он также о тожестве мышления п определении объектов («Dcnken und Objekte bestimmen---ist