Дорогой статья оформилась в его голове. Она была обдумана и отделана во всех подробностях, когда Дел-ла Пергола вышел на улице Кампо Марцо, у редакции своей газеты. В тот же вечер она появилась.
Было часов десять. Герцогиня находилась в своей спальне в отеле Виндзор. Портьера в салон была наполовину откинута. Это была комната с высоким позолоченным потолком и широкими окнами. В люстре горели все газовые рожки. На шелковых стульях лежало несколько любимых книг в белых переплетах. Копия Паллады висела на задней стене.
Внизу, на широкой, новой, величественной Виа Национале, еще совсем вдали, она услышала крик, который был ей знаком: он повторялся каждый вечер. Новейшая скандальная статья Intransigeante совершала свой путь по городу. Она открыла окно и разобрала: «Смерть герцогини Асси».
Банда приближалась — сомнительные парни, одни в лохмотьях, другие — грубо расфранченные. Они часами слонялись перед типографией грозной газеты, подшучивая и угрожая друг другу. При появлении свежей газеты происходила короткая торопливая свалка; счастливцы, захватившие первые пачки еще сырой бумаги, вырывались из черной кучи и с гиканьем мчались на доходные улицы, ночью горевшие жизнью. Там, где они проходили, улица покрывалась большими, белыми листами, которые нетерпеливые руки подносили к свету фонарей.
Впереди всех бежал человек с деревяшкой. У него были высокие плечи, его острые кости пробуравливали заплаты. Грудь у него была впалая, а кулаки — жесткие и узловатые. Его серое лицо, почти без очертаний, казалось стертым нищетой, с неясными тенями на месте глаз. Неистово устремляясь вперед грудью и резко стуча своей деревянной ногой по мостовой, он широко открывал рот, и из него, точно из черной пещеры, с хрипом и свистом, кипя яростью и полные ненависти, напрягавшей все силы, чтобы насладиться своим счастьем, исходили слова, всюду жадно приветствуемые:
— Чрезвычайно важная статья Паоло Делла Пергола! Падение важной дамы! Обличение и моральная смерть герцогини Асси!
— Что это означает? — спросила себя герцогиня.
Она еще не видела во всем этом ничего, кроме искаженного судорогой ненависти лица крикуна. Гуляющие окружили его и вырывали у него из рук газету. Он поспешно собрал медные монеты, пробился сквозь толпу и поспешил дальше, стуча костылем, визгливо крича и хромая. И было непонятно, что смертельно больной калека снова и снова обгонял своих товарищей. Ненависть гнала его вперед. Герцогиня видела это: его оживляла только ненависть, ненависть наполняла его всего. Она могла каждое мгновение выйти из его членов, как газ: тогда его тело сразу съежилось бы и упало.
Это существо, которого она никогда не видела и которое едва ли знало ее, показалось ей самым ярким воплощением той неожиданной ненависти, которая уже не раз в ее жизни вставала перед ней. Старик на берегу бухты в Заре, плясавший от злости, потому что она в бурю взялась за весла; два гиганта-морлака, размахивавшие перед головами ее лошадей своими топорами после ее неудачной речи к толпе, вся эта толпа, которая, еще не успев переварить полученных от нее даровых обедов, напала на нее с честным, нравственным возмущением и дала ей бранное прозвище «аристократки» — все это соединилось в лице этого разносчика газет. Его вид показался ей печальным и немного противным.
Она закрыла окно и спустила плотные гардины. Затем она позвонила: она хотела прочесть Intransigeante. В то же самое мгновение явился грум со сложенной газетой на подносе. Очевидно, ждали ее знака. Она остановилась под люстрой и пробежала глазами столбцы; статья о ней красовалась на первом месте. Она еще не кончила ее, как в салоне послышались быстрые, твердые шаги, которые она любила: на пороге стоял Сан-Бакко. Он сказал:
— Герцогиня, вы звали меня. Вот я.
— Я рада вам, милый маркиз, — ответила она. — Но я не звала вас.
— Как, герцогиня, вы не звали меня, тогда, перед моим отъездом в Болгарию, когда вы позволили мне… тем не менее… всегда принадлежать вам? Вы не знали еще в то время, когда и для чего вам понадобится рыцарь и честный человек. Сегодня вы это знаете.
И он ударил рукой по газете, которую принес с собой.
— Вы придаете этому слишком большое значение.
Она тоже дотронулась до развернутой газеты.
— Это еще не тот момент, о котором я говорила. Если бы это событие наступило раньше, оно ужаснуло бы меня. Но долгое ожидание утомило меня и сделало равнодушной. Внутренне я давно отказалась от всего: простите, что я не сказала вам этого раньше. Я оставляю Рим и ухожу от всего.
Он вскипел.
— Вы можете это сделать!
Он овладел собой, сложил руки и повторил:
— Вы можете это сделать! Герцогиня, вы можете бросить дело, которое висит на волоске. Народ, который поклоняется вам и который на этих днях будет бороться за свободу во имя вас.
Она остановила его.
— Тише, тише, милый друг, — я знаю все, что вы можете сказать. Я совершенно не верю в победу этой так называемой монашеской революции. Но, не говоря об этом, этот народ будет искренно рад, если мы оставим его в покое с нашей свободой. Вы помните время арендаторских беспорядков? Как они ненавидели меня за то, что я хотела ввести просвещение, справедливость, благосостояние! Но я любила их мечтательною любовью, потому что видела в них близких к животным полубогов, статуи, уцелевшие от героических времен, строгие и бронзовые среди больших мирных животных, подле груд чеснока и олив, меж гигантских, пузатых глиняных кувшинов. На всей этой красоте я хотела воздвигнуть царство свободы. Теперь я отказываюсь и иду своим путем с одними статуями.
Она говорила все тише и при этом думала: «Что я говорю ему?» Она видела, как ясно его лицо, несмотря на разочарование, как оно сияет душевной чистотой, и чувствовала его непобедимость. Она невольно сделала плечом движение к стене; казалось, она ищет защиты у Паллады. Он хотел ответить ей; она попросила:
— Еще одно слово, чтобы вы поняли меня. Подумайте, сколько усилий и сколько денег потребовалось, чтобы вызвать у народа немножко жажды свободы. Оставим его, наконец, в покое, он не желает ничего лучшего. Мы оба, как и все — действительные поклонники свободы, в тягость людям. Мы посрамляем человечество и пожинаем вражду. Нам уступают, чтобы избавиться от нас, и такие события, рожденные досадой, страхом и злобой, мы называем борьбой за свободу.
Она замолчала. «У меня плохая роль, — думала она. — Он может смирить меня именем идеала, которому я поклонялась». И она неуверенно улыбнулась.
Сан-Бакко заговорил, наконец, без гнева, с той далекой от практической мудрости высоты, на которой протекала его жизнь.
— Вы ставите крест над всей моей жизнью.
— Нет! Потому что она прекрасна.
— Но вы не верите в ее цель…
Она протянула ему руку.
— Я не могу иначе.
Он взял ее руку и поцеловал.
— И, тем не менее, я остаюсь вашим, — сказал он.
Вдруг он ударил себя по лбу.
— Но мы разговариваем! — воскликнул он. — Мы разъясняем друг другу свои мировоззрения, с гнусной газетой в руках, в которой какой-то негодяй осмеливается оскорблять вас, герцогиня! Вас! Вас!
Он взволновался, его бородка тряслась. Он забегал по комнате, закрывая себе уши и повторяя:
— Вас! Вас!
И останавливаясь:
— Ведь это невозможно! Мне кажется, я только теперь вижу, как это невероятно!
Воротник давил его; он пытался расширить его двумя пальцами. У него не хватало слов, наконец, он развернул Intransigeante и прочитал вслух статью, крича, запинаясь и захлебываясь.
— Добродушная женщина, строящая невинные козни для маленького переворота в своей совершенно неинтересной стране…
Сан-Бакко прервал себя и, возмущенный до слез, стал метать вокруг смелые, обвиняющие взгляды, как в парламенте, когда требовал к барьеру партии сытых. Его привыкший к команде голос оглушительно загремел:
— Да, это так! Мелочная зависть разъедает совершенно этих писак. Один из нас хочет быть гордым и сильным и бороться со злом: что изобретает писака, чтобы принизить стремящегося к высокому? Он называет его добродушным. Не очень хитрым, но зато добродушным. Как это естественно для него! Выслушаем этого умника до конца, тогда будет видно, за кем слово!