Тамбурини попеременно негодовал и сокрушался.
— Конечно, вы не обдумали этого. Далматские монастыри ради вас возбуждали народ против правительства, теперь им грозит закрытие. Тысячи крестьян разорены или погибли — за вас, герцогиня!
— Не за меня. Каждый хотел стать счастливее, и если за это понятное стремление они еще получили от меня на чай, то умолчим об этом. О монахах я вообще не говорю, они чересчур обогатились. Пожалуйста, не притворяйтесь, монсиньор, что мы не знаем исхода этой борьбы за свободу. Один господин, по имени Пизелли, получил слишком много; другой, по имени Тамбурини, по его мнению, получил пока слишком мало — вот и все. Какое это имеет отношение ко мне?
— Какое отношение это имеет к вам? — воскликнул Тамбурини, грозный от смущения. — Все те жертвы, которых вы потребовали, тысячи, которые истекли кровью за вас, тысячи, которым предстоит рабство, и их жены и дети, умирающие с голоду вместе с ними, — вы дадите погибнуть всем им?
— Они уже погибли, а если нет, то все равно, что погибли. Картины же, которые ждут меня, существа незаменимые. Я не имею права забыть их и дать им погибнуть в тени небытия. Бессмысленная и бесцельная жизнь нескольких тысяч человек нам обоим — будем честны! — совершенно безразлична.
— Нет! Apage!
Священник крикнул это громовым голосом. Он оперся левой рукой о стол и, заклиная, простер руку по направлению к кощунствующей. Его выпрямившаяся фигура, черная, широкая, угловатая и желчное, костлявое и властное лицо застыли в нравственном возмущении.
Герцогиня с интересом смотрела на него.
— Я готова была счесть вас лицемером, монсиньор. Поздравляю вас с вашей честностью.
И она вышла из комнаты.