Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Разумеется, дети не могли даже появиться в этом мире мечты…

Эта неприязнь Хармса к детям попала и в другие его произведения. Так, к примеру, в повесть 1939 года «Старуха» попал вот такой вставной сюжет о мечтаниях героя-повествователя:

«С улицы слышен противный крик мальчишек. Я лежу и выдумываю им казни. Больше всего мне нравится напустить на них столбняк, чтобы они вдруг перестали двигаться. Родители растаскивают их по домам. Они лежат в своих кроватках и не могут даже есть, потому что у них не открываются рты. Их питают искусственно. Через неделю столбняк проходит, но дети так слабы, что еще целый месяц должны пролежать в постелях. Потом они начинают постепенно выздоравливать, но я напускаю на них второй столбняк, и они все околевают». К этой же теме прямое отношение имеет разговор между героями повести о том, что хуже: покойники или дети:

«— …Терпеть не могу покойников и детей.

— Да, дети — гадость, — согласился Сакердон Михайлович.

— А что, по-вашему, хуже: покойники или дети? — спросил я.

— Дети, пожалуй, хуже, они чаще мешают нам. А покойники все-таки не врываются в нашу жизнь, — сказал Сакердон Михайлович».

Этим отнюдь не исчерпывается отражение хармсовской «педофобии» в его произведениях и дневниках. При этом, конечно, следует иметь в виду, что в хармсовском окружении любые апелляции к «нравственности» и «морали» воспринимались как признак откровенной пошлости. Ценилось прямое и непосредственное выражение своих мыслей и чувств без оглядки на внешние установления. Поэтому Хармс очевидно и культивировал свою нелюбовь к детям, — точно так же, как он культивировал особенности своей одежды, поведения и т. п. Ради создания планируемого эффекта он мог пойти на достаточно значительные неудобства — вспомним описанный Алисой Порет случай, когда он надел на себя две пары брюк, чтобы, сняв одну из них в обществе, шокировать дам. Сохранилась шутливая дневниковая запись, сделанная Хармсом в конце 1933 года, которая показывает, как писатель тщательно планировал подобные розыгрыши с целью использования дамского любопытства:

«Я долго изучал женщин и теперь могу сказать, что знаю их на пять с плюсом. Прежде всего женщина любит, чтобы ее замечали. Пусть она стоит перед тобой или станет, а ты делай вид, что ничего не слышишь и не видишь, и веди себя так, будто и нет никого в комнате. Это страшно разжигает женское любопытство. А любопытная женщина способна на все.

Я другой раз нарочно полезу в карман с таинственным видом, а женщина так и уставится глазами, мол, дескать, что это такое? А я возьму и выну из кармана нарочно какой-нибудь подстаканник. Женщина так и вздрогнет от любопытства. Ну, значит и попалась рыбка в сеть!»

При этом, не стесняясь демонстрировать свою нелюбовь к детям, он позволял себе так же открыто восхищаться классикой: в «Разговорах» мы находим его восторги по поводу Гёте, которого читал по-немецки Михайлов. В 1933 году Хармс испытывал серьезные финансовые трудности (был случай, когда он целую неделю питался супом со снетками, который сам себе варил) — и тем не менее купил Заболоцкому в подарок билет на свой любимый моцартовский «Реквием», а когда Заболоцкий отказался, подарил этот билет Олейникову. Это исполнение состоялось в октябре 1933 года, на нем присутствовал и сам Хармс. А всего через месяц, 24 ноября, Хармс снова идет на «Реквием» — на этот раз уже с Маршаком (концерт проходил в Капелле). Судя по записи в записной книжке, оба билета (каждый из которых стоил 9 рублей — сумма немалая) приобрел Хармс.

В «Разговорах» Липавский фиксирует свои впечатления от общения Хармса с Михайловым: «Гёте, Моцарт, Шуберт, — так и слышались у них в разговоре имена великих людей».

Во время встреч на Гатчинской Хармс много шутил, показывал свои любимые фокусы с целлулоидными шариками, изображал своего несуществующего брата Ивана Ивановича, якобы приват-доцента Санкт-Петербургского университета — напыщенного, самодовольного, донельзя глупого. Сохранилась фотография Хармса в этом образе, по которой хорошо видно, каким представлял Хармс своего «брата».

Восьмого октября 1933 года Хармс в Театре юного зрителя (ТЮЗе) смотрит премьеру постановки «Клад» по пьесе Е. Шварца, а после гуляет с автором. На премьеру Шварц пригласил также Ивана Ивановича Грекова, замечательного хирурга и его дочь Наталью. Шварц познакомился с Натальей и ее отцом еще осенью 1932 года, а затем знакомит с ними и Хармса с Олейниковым. Дружба с семьей Грекова, посещение его квартиры на улице Достоевского стали частью их жизни. По свидетельству Шварца, они вдвоем с Олейниковым написали стихи на именины Грекова:

Привезли меня в больницу
С поврежденною рукой.
Незнакомые мне лица
Покачали головой.
Осмотрели, завязали
Руку бедную мою,
Положили в белом зале
На какую-то скамью.
Вдруг профессор в залу входит
С острым ножиком в руке,
Лучевую кость находит
Локтевой невдалеке.
Лучевую удаляет
И, в руке ее вертя,
Он берцовой заменяет,
Улыбаясь и шутя.
Молодец профессор Греков,
Исцелитель человеков!
Он умеет все исправить,
Хирургии властелин.
Честь имеем Вас поздравить
Со днем Ваших именин.

Е. Шварц не может точно вспомнить, на именины или на день рождения Грекова писалось это стихотворение, но в любом случае оно должно датироваться июнем 1933 года — на этот месяц приходились и день рождения, и именины хирурга.

А 20 октября Хармс отразил в дневнике свои представления о творчестве:

«О производительности

Не надо путать плодовитость с производительностью. Первое не всегда хорошо; второе хорошо всегда.

Мои творения, сыновья и дочери мои. Лучше родить трех сыновей сильных, чем сорок, да слабых.

Не путай производительность и плодливость. Производительность — это способность оставлять сильное и долговечное потомство, а плодливость — это только способность оставлять многочисленное потомство, которое может долго жить, но однако, может и быстро вымереть.

Человек, обладающий производительной силой, обыкновенно бывает, в то же время и плодовит».

Сам факт того, что этим записанным в дневник строкам Хармс дал особый заголовок, свидетельствует об особом отношении к ним писателя — если не как к отдельной литературной миниатюре, то, по крайней мере, как к законченному суждению, облеченному в законченную форму. Тема отрывка — важный для Хармса сюжет, метафорически связывающий производство потомства и литературное творчество.

Хармс зачастую испытывал творческие трудности. У него бывали кризисы, когда даже сесть за стол ему приходилось себя заставлять, а даже заставив себя сесть за стол, он понимал, что ничего написать не удается. Особенно часто такие моменты возникали у него в 1930-е годы: в ссылке, в 1933 и в 1937–1938 годах. Хармс сравнивал невозможность писать с импотенцией («импотенция во всех смыслах» — так характеризует он свое состояние в 1937 году), проводя более чем прозрачную параллель между затруднениями в творчестве и в сексуальной сфере. Отсюда логически вытекает и сопоставление произведений с «сыновьями и дочерями» (обращает на себя внимание то, что Хармс не употребляет ненавистных для себя слов «дети» и «ребенок»). Видимо, такое отношение к своим произведениям объясняет то, что Хармс не уничтожал своих черновиков, даже если был недоволен текстом, перечеркивал его, писал: «плохо», «очень плохо», «отвратительно». Я. С. Друскин утверждал, что это было следствием фантастического чувства ответственности, которым обладал Хармс за каждое сказанное, а особенно написанное слово перед Богом, перед вечностью, наконец, перед самим собой. Видимо, это тоже присутствовало в его характере, но, скорее всего, Хармс просто не мог уничтожать своих детей…

80
{"b":"190579","o":1}