«Буржуйка» пялила на него жаркие глаза. Майе захотелось спрятаться или исчезнуть, не сходя с места.
— Твоё равнодушие буквально меня поражает.
— Подстаканников не равнодушен. Он молодец.
— Не иронизируй. Ты прекрасно понимаешь, о чём я говорю. И не такая серая… Я знаю французский, служила в лучших домах Одессы. Со мной считались, как с камеристкой…
— Прости, Сонечка. Я сорвался, я не хотел тебя обидеть. Об одном я жалею. Не сумел за нашу с тобой жизнь свозить тебя в древний Суздаль, в Новгород, во Владимир. Сколько в них чудес. На всём — притяжение старины. Тайна в самих названиях: Ярославово дворище, Перынь, Синичья гора. Древняя русская история. Её вдыхаешь, как воздух. Ты бы, Сонечка, не осталась равнодушной. В Новгороде сейчас немцы. Как там Спас на Ковалёве? А изумительная древняя русская мозаика. Она же не имеет себе равной во всём мире. Как она уцелеет? А фрески Феофана Грека? Как они выстоят — гордость русской земли? Успели их спрятать или вывезти? Эти мысли мне не дают покоя…
— Очнись ты. Есть сегодня нечего, а ты о фресках…
Софья Константиновна с досадой бросила кастрюлю, стала переставлять пустые тарелки.
Пётр Андреевич, нежно улыбаясь, говорил:
— А какая тишина в древних русских городах. На городской площади ранним утром можно услышать, как звенят полевые жаворонки. Услышишь это, и счастьем наполнится жизнь на долгие годы…
— Очнись, Пётр. Вон Подстаканников плюёт и на твоих жаворонков, и на все в мире фрески. Подумать, какой умный и хитрый, живо приспособился в городе и квартиру хапнул за ворованную муку. Подумать только — за сворованную у блокадников муку!
— Не поймали с поличным. Ладно, забудь на минутку о Подстаканникове. Подумай, родная, как будет славно. Кончится война, и я увезу тебя отсюда, хватит писать мне лозунги и рисовать никому не нужные в конечном счёте глупые плакаты. А комнаты оставим сыновьям…
— Ну, блаженный! Ты хоть видишь, что нам сегодня нечего есть? Хлеб мы съели уже на завтра, продукты по карточкам не дают, доходяги стали… до точки, говорю, дошли. Дальше что? Что за рабская покорность у тебя?
— Всё вижу, родная. Надо потерпеть. И другим тяжело, как и нам. А есть я сегодня совсем не хочу. Можно завтра поменять на рынке моё пальто, например. Или серый костюм. Не жалей, родная! Всем тяжело.
— И Подстаканниковым тяжело? И тому, кто серый твой костюм купит — тоже тяжело? Рехнулся совсем или за дуру меня принимаешь? Болтаться на старости лет по монастырям, умиляться птичкам-жаворонкам… Господи, вот наказал Бог…
Майя слезла с табурета, боясь зацепить неуклюжими валенками ведро, вышла, тихо прикрыла за собой дверь.
Тайна, волновавшая и терзавшая её совесть всю ночь, исчезла непонятно куда. Но настроение испортилось. Она была на стороне умного и доброго Петра Андреевича. В словах Софьи Константиновны тоже звучала жестокая убеждающая правда. Но эту правду хотелось побить палкой. Опять она запуталась. Разве на свете бывают две правды?
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Два взгляда. — Человек на ящике
Воровать в блокадном городе.
Ворованное отдавать другому вору.
Ставить воров в пример!
В этом Майе не разобраться, как ни думай. Хоть тресни.
Эмилия Христофоровна! Она поможет ей понять непонятное, не желавшее укладываться в голове.
Пожилая женщина встретила девочку приветливой улыбкой, внимательнее поглядев, спросила, отчего она такая нахмуренная и сама на себя не похожая. Со вздохом, добавила:
— Я вот расхаживаюсь помаленьку. Мне нельзя залёживаться, долежаться можно до чего угодно. Как без меня Арвид? Надо, надо бодриться… нельзя поддаваться болезням, а то полезут, как из лукошка. Ты согласна?
— Я всегда с вами согласна. Как это у вас получается?!
— Спасибо. Вот не думала об этом. А что хмурая-то?
— У Николаевых была, — коротко ответила Майя.
— Тебя обидели?
— Они меня даже не заметили. Я посидела у порога и ушла. Знаете, Пётр Андреевич картину пишет. Он больной, голодный, а рисует. Он говорит: картина — венец жизни. Что такое венец жизни?
— Лебединая песня.
— Что?
— Она, как глоток воздуха… последнего… для задыхающегося. Только настоящий мастер способен в этом страшном мраке представлять победу над фашизмом. Такую далёкую!
— Что вы, — испугалась Майя. — Война кончится весной. Мой папа говорил… И другие…
— Всё обернулось не так.
— Я вас не понимаю. Что обернулось?
— Всеобщее затмение. Эшелоны с хлебом фашистам отправляли. Разве это дело? Ой, что это я…
Эмилия Христофоровна нервно зажала рот рукой, опасливо поглядела на дверь.
— Забудь, сразу забудь! Это не для твоих ушей. Я сказала глупость… поняла?
— Не поняла, — жалобно сказала Майя. — Я всех перестала понимать. А Софья Константиновна хочет, чтобы Пётр Андреевич не рисовал, а воровал…
Эмилия Христофоровна укоризненно покачала головой:
— Ты в своём уме?
— В своём, — кивнула Майя.
— Тогда почему ты так говоришь? Ты сама слышала?
— Сама. Устроился бы на мучную базу, как Подстаканников с заднего двора… И носил бы в карманах муку. Горстями. У него к брюкам с изнанки пришит потайной карман для муки. Ну, он в него и кладёт. А из муки нам пекут хлеб. Понимаете?
— Ворует?
— Ну да, — обрадовалась Майя.
— Чему радуешься? — снова укорила Эмилия Христофоровна.
Она заходила по комнате, еле волоча правую ногу, но голову и спину всё равно старалась держать прямо, хотя ей это плохо удавалось.
— Я не радуюсь, что он ворует, — смутилась Майя. — Вы не поняли. Я радуюсь, что вы поняли, что Подстаканников — вор. Он купил у Черпакова квартиру на пятом этаже в третьем флигеле. В той квартире уже все умерли, а на фронте нет никого. Скажите, почему воров не посадят в тюрьму? А тётя Соня хвалит Подстаканникова, говорит, что уж он, наверняка, от голода не умрёт. А его жена, которая косо повязана, купила себе на чёрном рынке браслет.
— Хвалить подлых воров?
— А Петра Андреевича назвала бездарностью. Сказала, что заботится о нём… не хочет, чтобы он совсем обессилел.
— Хвалить подлого и ругать честного. Даже для Сони это уж слишком…
— Она хочет, чтобы он работал грузчиком на мучной базе, как Подстаканников.
— Он не может. У него язва… его и на фронт по этой причине не взяли. Тяжести нельзя поднимать совсем… а заботу ей надо начинать с другой стороны, не жадничать… мужчине много еды требуется…
— С какой стороны? — недоумевает Майя.
— Не жалеть купить луковицу. Пётр Андреевич художник божьей милостью. Он сомневается, что до победы доживёт. А он своими глазами хочет увидеть её, успеть наглядеться, порадоваться ей. Он хочет кистью своей выговориться…
— Надо же. Он и себя рисует. Он говорит, если жив останусь, заменю на знакомого, не вернувшегося с войны. Пусть погибший будет среди живых… он помог победить, жизнь отдал. Так бывает?
Эмилия Христофоровна задумалась, потом сказала, поморщившись:
— Соня всегда была эгоисткой. Для любящего — весь мир в одном любимом. Боюсь, она недостойна такого человека. Она горничной служила в одном известном одесском доме. К её хозяевам в гости ходил молодой талантливый художник. Ей льстило, что её заметил, полюбил такой человек. Видишь, как жизнь противоречива и сложна. Боюсь, что тебе по малому твоему возрасту не надо бы говорить об этом. Но сейчас и на детские души свалились взрослые невзгоды. Боюсь, ты меня не поняла, да и хорошо, если не поняла. Рано. Здесь и взрослые…
— Она его не любит и не жалеет, — убежденно отчеканила Майя.
— Вероятно, и любит, и жалеет. В том-то и беда!
— Я и вас не понимаю, — помрачнела Майя.
Она сразу засобиралась уходить, но задержалась у двери и спросила:
— А почему немцы стали фашистами?