Мы тогда много читали «Римскую историю» и знали наизусть стихи о благородстве, верности. Я подумал о своих товарищах, которых собрались изгнать из академии. Среди них Карл Брюлло… Я встал, почистил колени и сказал: «Это я сделал, господин президент». Вместе со мной встал Слезенцов: «Нет, это сделал я, а не Каракалпак». Нас очень сильно высекли. Не отдали в солдаты, но и не позволили кончить академию. Слезенцов сейчас делает этикетки, меня исключили под фамилией Каракалпаков, а Брюлло послали учиться за границу, и ему тоже переменили фамилию: он теперь Брюллов.
– Вы поступили хорошо.
– Я поступил правильно. Карл находится в Риме, он пишет прекрасные портреты, а сейчас он нарисовал картину, достойную Микеланджело, – «Последний день Помпеи», что прославило нашу академию и Россию.
– Я не видел еще этой картины.
– Я тоже, но знаю ее описание. Картина полна любви и самоотвержения… Извергается Везувий, молния освещает бегущих людей фосфорическим светом, падают статуи на головы бегущих, сыновья спасают отца, мать спасает ребенка, ребенок тянется с любовью к птичке, новобрачные бегут, не забывая о том, что они любят друг друга… Тела людей как бы просвечивают при свете высокой луны, сами тени как бы прозрачны, фигуры как будто изваяны… Эта великая картина написана благородным человеком!
– Я хочу видеть эту картину.
– Картина куплена Демидовым и подарена им государю. Скоро будет в Санкт-Петербурге. Брюллов, говорят, едет в Грецию. Про него писал Вальтер Скотт, ему предлагали дворец в Италии, про него пишут поэмы…
– А вы?
– Ночью мне хочется сочинять картину, и вижу это сочетание света, фигуры отделяются от холста и бегут на меня, простирая руки. Я решил идти в театр. Я буду хотя бы заведовать лампами, театральными лампами, буду слугой у подножия искусства. Пускай надо мной прогремит голос гения! И сердце мое начнет тогда биться в полную силу, а я буду смотреть, чтобы лампы не коптили. Потому что, мальчик, искусство требует самопожертвования и труда, а здесь у меня испортился карандаш и штрихи стали металлическими, не передавая прелести натуры.
– Может, тогда не нужно становиться художником?
– Для нас с тобой это неизбежно. Лучше быть художником, хотя бы небольшим, чем директором корпуса или даже командиром полка.
– А я, может быть, стану физиком! Опыты с электрической машиной очень интересны.
– Да, ты не ленив в науках… Так вот, господин Федотов, я не могу дать тебе рекомендательные письма. Все забыли Каракалпакова. Кому нужно рекомендательное письмо от ламповщика! Поклонись от меня академии, а если увидишь Брюллова, не напоминай ему о Каракалпакове, не вызывай у него неприятных воспоминаний.
– Я не знаю Брюллова, никогда не видел его.
– Он невысок, широкогруд и красив, у него голова Венеры, руки Рафаэля. Ты его узнаешь из тысяч… Когда начнешь рисовать, рисуй каждый день, не отчаивайся и не поддавайся усталости. Я не прошу тебя, чтобы ты помнил о Каракалпакове. Федотов-первый, служи искусству хотя бы ламповщиком! Поезжай в Петербург, учись там, где учились Шубин, Левицкий, Тропинин, Кипренский, Брюллов! Учись там, откуда изгнали бедного Каракалпакова…
Финляндский полк
Усиливались создать для строя щеголеватую, механическую фигуру автомата, который мог бы по команде быстро и темписто манипулировать ружьем и педантически мерно передвигать ногами, так, чтобы впоследствии десятки, а потом сотни и тысячи ног ходили, как один человек…
…Исполнение таких задач требовало времени, но, право, можно сказать: слава богу, что его недоставало.[7]
«История Финляндского полка»
В декабре месяце 1833 года Павел Федотов получил чин прапорщика, имея от роду восемнадцать лет.
Имя Федотова было записано на мраморной доске золотыми буквами.
Павел Андреевич выбрал вакансию в Петербург, в лейб-гвардии Финляндский полк, казармы которого находились на Васильевском острове, близ Академии художеств. Начальство не препятствовало, потому что Федотов кончил корпус первым. Невысокий же рост при широкой груди сверх того почитался особо подходящим к форме егерского стрелкового полка.
Собрали прапорщиков, посадили по двое на одноконные санки.
За Валдаем все больше елей и болот, покрытых редким кустарником, за ними опять еловые леса… Все это было и печально и красиво.
Санки бежали на север, мимо строящейся на горе Пулковской обсерватории, мимо пустынных дач…
Вдали показались крутые купола соборов и высокие золоченые шпили. В золоте и коричневых дымах над красными крышами вставал город на серебряном горизонте.
Проехали через Триумфальные ворота.
На улицах дома стоят плотно, как книги на полках. Невский проспект. Вытянулся длинный, низкий Гостиный двор с плоскими аркадами и тупыми углами, за ним каланча и потом желтый камень – Казанский собор с колоннадой. Перед колоннадой статуи двух генералов в плащах.
В конце Невского проспекта углом, как волнорез, стоит куб с колоннами, над ним шпиль, и в обе стороны протянулась желтая стена. Слева строящийся Исаакиевский собор – посеревшие леса, забор и снег, изъезженный санями.
Переехали по льду через Неву. Стало тихо. Большое здание с колоннами – Академия художеств; перед ним на новых постаментах теперь действительно смотрят друг на друга сфинксы, и на головах у них сверх каменных капоров белые нахлобученные шапки из снега, а на плечах пушистые снежные белые воротники.
Васильевский остров нарезан линиями на совершенно ровные кварталы. Углами выходят на набережную дома. Врезались в землю короткие дорические колонны здания, на широкой лестнице которого борются голые гиганты. А слева мерзнут во льду застигнутые в Петербурге зимой корабли и скрипят полозьями по снегу тяжело груженные сани.
Вот казармы Финляндского полка. На железных крышах снег, у ворот солдат в тулупе с белым воротником, на голове у него клеенчатый кивер.
Открыли ворота, проехали через двор, вошли в казарму. Вновь начиналась строевая жизнь.
Жизнь офицера, который существовал на жалованье, была самая бедная. Шил он себе шинель, собирая деньги много лет, и долго приходилось ему думать, чем подбить шинель – коленкором или диверласом[8]. Диверлас называли также демикотоном. Стоил он немного дороже коленкора, но тот, кто хотел шить шинель на диверласе, перед этим месяц не пил чаю. Еще труднее жилось рядовым. Рядовой в год получал тринадцать рублей девяносто шесть с половиной копеек, а вместе с мундирными, амуничными и наградными – двадцать шесть рублей сорок три копейки ассигнациями в год. Но кормиться солдат должен был сам, съестная же артель брала у него восемнадцать рублей тридцать три копейки. Оставалось у солдата на руках восемь рублей десять копеек. На эти деньги он должен был мыться, чиниться, покупать кремень к ружью, бумагу для патронов, менять подметки у сапог, белить ремни воском, покупать портянки и белье.
По счету начальства у солдата образовывался в год дефицит в семнадцать рублей три четверти копейки. Как он солдатом покрывался, начальство не интересовалось.
Кроме того, солдат должен был покупать дратву, щетки, зеркальце, гребенки – тоже за свой счет. Так как эти вещи проверялись на смотру, то нужно было придавать им вид щегольской и единообразный. Назывались они смотровыми и помещались в особом свертке в виде несессера. Так как их проверял сам государь император, то они не употреблялись вовсе. Щетки, зеркальце, головная гребенка, портянки и кусочек мыла, фабра для усов, кремень и свинец делались миниатюрными, игрушечными, так что все солдатское хозяйство помещалось на ладони. А так как солдату были необходимы и дратва и портянки, то он тайно, под шинелью, носил и эти вещи.
Казармы лейб-гвардии егерского полка находились на Васильевском острове, за казармами – поля, кладбище, пустырь, взморье, кусты и где-то там могила казненных декабристов.