хуевшим золотым отблеском полыхал овальный купол Национального театра. Я видел, как идет длинный поезд по железнодорожному мосту над рекой. Над крышами посольств развевались прозрачные флаги держав. С зеленых парковых холмов летел сладкий ветерок цветения. Я видел сотни окон, распахнутых навстречу весне. На подоконниках лежали перины, проветриваясь, они переваливались через подоконники и смотрели вниз своими безликими мягкими головами, словно обреченные тела, которые вот-вот вышвырнут из окон. Выкидывать человека из окна — такова местная старинная традиция убийств. Дефенестрация — вот как это называется. Дефенестрация — звучит великолепно, слово происходит от итальянского fenestra (окно), хотя словечко все же слегка напоминает дефекацию. Окна, срущие телами… Дали бы мне волю импровизировать, я бы и Орлова выкинул из окна — надо поддерживать традиции. Шучу, я всегда верен выстрелу. Прага, хоть и древняя, прекрасна как юная дева.
Города живут в обратном времени: с веками приходит к ним молодость. Об этом тикают часы, идущие наоборот, увенчивающие дом Голема.
Прага! Такая красивая!
Немало скажет сердцу туриста.
А сердце в ответ станцует похотливую румбу.
Я углубился в загадочные переулки Нового Света — мир маленьких средневековых домиков и крошечных садов за каменными стенами. Как славно здесь дышалось! На одной из улочек с одной стороны тянулся сад за стеной, с другой топорщились древние домишки, и там я увидел художника, сидящего за мольбертом в распахнутом окне нижнего этажа. В соседнем окне плотно стояли его полотна, обращенные к улице. Художник явно работал на продажу, рассчитывая на щедрый поток туристов, струящийся этой лакомой улочкой мимо его окон. Таким образом, он напоминал проститутку, предлагающую себя через окно. Это был жирный старик отталкивающего вида с длинными девичьими волосами, неуместно ниспадающими на его гигантские пухлые плечи. Работы его казались отвратительными. Он занял столь выгодную с коммерческой точки зрения позицию (восхитительная улочка, где проходят все приехавшие полюбоваться Прагой) и мог бы предлагать туристам милые виды золотого города или непритязательные наброски цветов, он мог бы рисовать играющих животных или лица древних королей — все это охотно раскупали бы туристы, но его кисть была не только беспомощной и грубой, ее еще словно бы пропитали каким-то психическим ядом, космической злобой — художник, видимо, ненавидел всех и вся. В ярких химических красках он изображал гнусных монстров, орущих от боли, растянутых словно жвачка, пожирающих друг друга, сосущих лиловую кровь, обливающихся синими или фиолетовыми соплями. Все это происходило на тошнотворных планетах под ядовитыми небесами, где роились гнилые звезды.
Лет десять тому назад я был в Праге и видел этого художника — он так же сидел в окнах, повернувшись к прохожим спиной, высокомерный и тучный, расплывшийся как огромная гора говна, облитый своими светлыми шелковистыми, чудесной красоты волосами. За эти десять лет он не изменился.
Внезапно он повернул ко мне свое огромное плоское лицо и спросил по-английски с сильным чешским акцентом:
— Вам нравятся мои картины?
— Они омерзительны. Вы делаете бычье говно, — искренне ответил я.
Его маленькие мутно-светлые глаза уставились на меня, затем в них затеплилось какое-то сияние, как бы даже туманный проблеск неожиданной и необъяснимой симпатии.
— Куровский, — он отложил кисть и протянул мне в окно толстую руку, измазанную красками.
— Короленко, — ответил я, пожав эту руку.
— Откуда вы? Канада? — спросил он.
— Нет. Я из Москвы.
— А, вы русский. Мы долго жили под вашей оккупацией, — он улыбнулся.
— И как вам жилось под нами? — спросил я невинно.
Он вроде бы задумался.
— Раньше я ненавидел русских, — сказал он.
— А теперь?
— Теперь я ненавижу всех.
Он потянулся к стеллажу, достал какую-то бумажку, карандаш и стал что-то набрасывать, продолжая говорить:
— Вы сказали, я делаю бычье говно. Но мои работы хорошо продаются. Значит, людям нравится это бычье говно. Я прожил долгую жизнь, молодой человек, и половину этой долгой жизни я просидел в этой комнате у раскрытого окна за мольбертом. Это место похоже на рай — согласны? Всех, кто идет по этой улице, охватывает блаженство. Именно в этом состоянии они покупают моих монстров. На память об этом рае они привозят домой картинки с видами ада. Не странно ли?
— Если в центре этого прекрасного города сидите вы и рисуете адских монстров, значит, где-то есть неизмеримо страшный и уродливый город и на самой страшной его улице сидит какой-то гений и рисует великолепные образы рая.
Куровский взглянул на меня без улыбки. Лицо его снова сделалось надменным. Потом он опустил голову, водя карандашом по листу бумаги.
— Самый страшный на свете город находится в моей душе, — сказал он. — И в центре этого страшного города действительно сидит прекрасный гений и рисует виды рая. Чем хуже и кошмарнее мои картины, тем лучше и прекраснее его. Душа этого гения похожа на прекрасный город, но в центре этой души сидит толстый старый монстр, такой как я, и рисует отвратительных монстров. И так до бесконечности. Like in your fucking matrjoshkas.
— Уже ощущаю себя в бесконечности вложенных друг в друга адов и раев. Спасибо, конечно, но я лучше пойду.
— Идите, идите. Обидели старика, теперь можете гулять дальше в свое удовольствие, добрый вы парень. Впрочем, я люблю искренних людей. Вот вам небольшой подарок за вашу прямоту, — он протянул мне листок твердой бумаги, по которой только что водил карандашом. — Это рисовал не я, бездарный мазила продажных чудищ. Это рисовал тот прекрасный гений, что живет в моей душе.
Я взглянул на рисунок. На квадрате серого ватмана я увидел голову ангела: кудрявые светлые волосы словно бы взметнул морской ветер, выражение лица суровое, прозрачные глаза сморят прямо и беспощадно, брови сведены к переносице то ли гневом, то ли брезгливостью. Из-за плеч, намеченных одной небрежной линией, веером расходятся остроконечные крылья — их не два, не шесть и не восемь, а не менее двадцати, и все они состоят из чрезвычайно изысканно набросанных, плотно прилегающих перьев. Этот рисунок действительно ничем не напоминал яркую мазню Куровского: сделано мастерски, легко, почти как «исчезающие» рисунки Боттичелли: все состоит из словно невидимых линий, но возникает ощущение света и воздушного движения волос. Под рисунком подпись: 1 мая 200…, Прага, Куровский.
— Так вот как вы умеете! — воскликнул я, искренне изумленный.
— Да, умею, — он тщеславно усмехнулся. — Не все так просто, как вы думаете. Кажется, я удачно поймал сходство.
— Сходство с кем? — не понял я.
— Я вообще-то рисовал вас. Мне показалось, в вас есть нечто ангельское. По-моему, похоже, — его голос похолодел. — Ну ладно, прощайте, мне нужно работать. Передавайте привет вашим медведям и водке! — Он повернулся ко мне спиной и взялся за кисть.
Я хотел что-то еще сказать ему, возможно, извиниться за мои грубые слова о его картинах, но обращаться к его колоссальной спине мне не хотелось. Я молча вынул бумажку в сто евро и положил на подоконник. Однако деньги могли улететь. К тому же хотелось что-нибудь еще подарить ему в ответ на его подарок. Я пошарил в своем рюкзачке, но там не нашлось ничего, кроме пистолета с глушителем и железного ключа. Мелькнула мысль: не подарить ли ему пистолет (все равно от оружия мне следовало избавиться как можно скорее)? Эту мысль я сразу же отмел как абсурдную и положил на ассигнацию железный ключ. Неосторожный и глупый поступок. Сам не знаю, что на меня нашло. Большая толпа японцев, вдруг хлынувшая этой узкой улочкой, унесла меня от того окна.