Напомнив вам о значении текста (то есть артикуляции), скажу, что перед нами теперь стоит проблема: каким образом текст, форма, или форма жизни, или то, что я называл «крупная мысль природы», архетип, если угодно, – участвуют в более широком движении человеческих существ. В судьбах людей, в той мере, в какой эти судьбы есть продукт перекрещивания человеческих путей; не только того, чем человек в себе овладевает, но и того, что происходит в глобальном пространстве и времени – истории судеб и т д. Для начала я коротко и, может быть, заманчиво для вас обозначу всю эту тему и весь ответ на нее одной фразой в жанре Пруста. Миры в романе Пруста – а там миров очень много – «миры различий»[275], как выражается Пруст, – это исполнившиеся в своей полноте и личности, и художники, мировоззрение каждого из которых есть уникальный мир. И эти миры вращаются в каком-то странном пространстве, запущенном по каким-то траекториям. Все это можно описать одной странной фразой Фурье (она даже написана на цоколе памятника Фурье в Париже) – представьте себе пространство, в котором действуют силы, которые метафорически можно назвать силами притяжения между мирами различий, – «Притяжения пропорциональны судьбам»[276]. Скажем, Марсель оттолкнулся от Рахиль, а Сен-Лу притянулся, – для него она духовная красота мира, а для Марселя, как я говорил вам, она – женщина, которую можно иметь в доме свиданий, женщина, как и многие другие. И вот то, что увидел Сен-Лу в Рахиль, есть часть его судьбы, часть его эмпирического пути в жизни, и этот путь, состоящий из результатов притяжений, пропорционален – судьбам. А судьбы заложены в чем-то. Они заложены в каких-то телах. В телах упаковано нечто, являющееся судьбой, и то, что с тобой случится вне тебя – в истории, в обществе, с кем ты встретишься или не встретишься, с кем ты встретишься, поняв встреченное, или с кем ты встретишься, не поняв и не увидев (скажем, ты можешь встретиться с Богом и не узнать Бога в Боге, ты можешь встретиться с предметом сочувствия и не проявить сочувствия, и наоборот) – все это пропорционально, то есть законосообразно («пропорция» есть просто другой перевод слова «рацио»; рацио есть разум), соответственно чему-то. Вот это таинственное «что-то» мы пока называем судьбой. Я говорю только одно слово для расшифровки этого таинственного «что-то»: тяжелая упакованная масса. У Пруста она называется прошлым, или прошлым опытом, если угодно. И она не видна. Видны те события, которые – впереди нашего глаза, а то, что – сзади нашего глаза, то есть в нас, не видно. Но то, что мы видим, пропорционально тому, чего мы не видим. Наш глаз притягивается или отталкивается, и это, оказывается, не случайно. Не потому он притянулся к женщине, что она красива, – притяжение к красивой женщине объясняется не физическими качествами ее красоты, а какими-то совершенно другими причинами, которые заложены в том, чему это пропорционально. То есть – в судьбе. А судьба есть, например, упакованность во мне моей жизненной ангажированности и топоса, в который я помещен по отношению к этой женщине. Мы чаще любим ту женщину, которая не пришла на свидание, в тот момент, когда была возможна кристаллизация нашей души, чем ту женщину, которая объективно, по каким-то показателям, красива или умна. Пруст говорит (взято весьма простонародное французское выражение): «…d'un „lapin“ que la demoiselle nous a pose»[277]. Полублатной советский эквивалент таков: женщина, которая «крутит динамо» (не знаю, говорит ли это вам о чем-нибудь). Так вот, она развязывает ту канву, которая внешне называется увлечением, любовью и которую мы столь же внешне пытаемся объяснить какими-то качествами женщины, которую мы любим. Значит, эпиграф наш: притяжения пропорциональны судьбам. И тем самым наш эпиграф говорит: то, что происходит в глобальном пространстве, имеет какие-то законы. Как говорит Пруст, законы этого необъятного универсума[278]. Какие законы? Очень часто Пруст говорит об алгебре чувствительности[279]. В связи с той проблемой, к которой мы теперь переходим, Пруст говорит о вибрации, распространяющейся по всему пространству, о распространении волн, об осцилляциях[280]. Все это мелькает не случайно. Его восприятие и понимание того, что происходит, было таким образом устроено, что именно эти слова занимали пустую клеточку, отведенную для слова. Имея в виду движение истины по глобальному пространству, Пруст говорит так: «…я слышал гул рассекаемых пространств»[281]. Еще одна фраза, которую я уже приводил: caisse de rйsonance, ящик резонанса – еще одна метафора, чтобы настроиться именно на такое видение.
Теперь вернусь к тому, что мы сейчас должны резюмировать в связи с проблемой впечатления. Значит, восприятие Пруста близко нам по той простой причине, что он есть редкий случай автора, записывающего жизненный человеческий путь. Любой человек может узнать себя в Прусте. Это вам не Томас Манн… Чтобы узнать себя в произведении Томаса Манна, скажем, в «Докторе Фаустусе», я должен быть, по меньшей мере, профессором философии. Но даже в качестве профессора философии мне не удается эту операцию совершить. Не узнаю. С Прустом же происходит прямо обратная история. Конечно, эффект узнавания имеет свои «накладные расходы». Слишком легко узнав, мы многое проскакиваем и не видим глубины. Все кажется нам слишком обычным или мелким. Но мы попытаемся нейтрализовать тенденцию не замечать глубины за тем, что перед нами стоит в своем простом виде. Так вот – этот близкий нам человек, чье восприятие и текст регулируются среди прочих принципов и принципом только моего состояния. Я его выражу (ближе к словам Пруста) следующим образом: все, о чем я знаю извне, все, о чем я слышал, все, что пришло ко мне от других, все это – не мое; только из того, что я испытал сам, и только из моей собственной тени вырастает действительное знание, действительное впечатление и действительный мир[282]. Значит, в числе состояний, которые эмпирически случились у меня, у кого-то другого и которые описуемы, нам интересны только те, которые отвечают этому принципу. Другие в реестр материала романа не допускаются. Допускаются только те, которые соответствуют принципу только моего состояния. Второй принцип (о нем я тоже говорил) – принцип ангажированности. Не в современном французском смысле, в котором это слово было так любезно Жан-Полю Сартру, а в нормальном житейском французском смысле. Задействованность своей души и своей судьбы в каком-либо переживании и в каком-либо действии. Поставленность на карту. Не какие-то безразличные ощущения, от которых нам ни жарко ни холодно, а такие, – в которых «жизнь наша решается», если взять слова Достоевского. Не просто мысль, а жизнь моя решается в зависимости от того, что говорит эта мысль. Так вот, – принцип ангажированности. И он для нас пока означает очень простую вещь: лишь озаботившись своим предназначением, – а принцип ангажированности есть принцип предназначения, принцип голоса, или ситуации, которая обращена только к тебе в том смысле, что, лишь озаботившись своим предназначением, только ты можешь дать на нее ответ. В описании принципа номер один у меня проскочило слово «тень». Пруст говорил, что только из своей темноты, только то, что выросло из этой темноты, только в том может быть истина. Действительность, реальность. Так вот, предназначение есть что-то, чем я озаботился в своей темноте.
И вот то, что окажется знанием, выросшим из этой темноты, и есть то, что может быть принято в число впечатлений, используемых для описания. Озаботившись предназначением, – а наше предназначение, как корень, скрыто в нашей темноте (корни всегда скрыты; если они обнажены, тогда то, корнями чего они являются, умирает вместе с ними), – невидимое, темное, оно ведь без меня не существует. Так же, как не существует в чисто физических описаниях щек Альбертины, если они не надуваются изнутри ветром желания. А желание – один из посланцев внутренней темноты, желание всегда темно и уникально, это есть моя внутренняя озабоченность или ангажированность, и Пруст, кстати, считает, что желание вообще есть источник всякого познания[283]. Мы ничего не познаем, если предметы, которые познаются, не станут тем или иным образом предметами наших желаний. Булонский лес, описываемый как лес, воплощающий идею женщины, не существует, не раздуваемый ветром прошлой ангажированности того, кто в этом лесу гуляет. И если нет прохожего с этим прошлым, то, как выражается Пруст, лес как лес, озеро как озеро, и над ним летали птицы, как любые другие птицы, и ничего не происходило[284]. Значит, весь этот мир выдувается и превращается в мир, ценный и заслуживающий переживания (быть предметом переживания), заслуживающий того, чтобы быть предметом познания. Чтобы мы захотели узнать, что это за символы – леса, озера… Оказывается, лес так прекрасен и таинственно шелестит теми листьями, которые развеваются не физическим ветром, а ветром моего движения, в которое я пришел в силу предназначения или в силу ангажированной темноты. В данном случае темноты желания. И вот тогда мы приходим в движение, движемся в мире. И это движение сразу же забрасывает нас в такие дебри, в которых нам очень трудно разобраться.