Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Значит, у Пруста устойчиво повторяется, если говорить только о терминах, слово «закон» (вы это в десятках вариаций услышите), он даже в суждениях о других поэтах и писателях интересовался только этой темой. Закон – насколько другой открыл какие-либо законы психологической жизни. Скажем, о Нервале он говорил (Жерар де Нерваль – романтический поэт XIX века, Пруст очень любил этого поэта наряду с Бодлером); «…я могу, по меньшей мере, назвать шесть законов, которые Нерваль установил»[26]. Под «законами» Пруст, конечно, имел в виду скрытый смысл или скрытый механизм того, что на поверхности я испытываю в виде любви, раздражения, восторга, радости и т д. В том числе радость имеет смысл только тогда – почему я радуюсь? – если я могу какой-то скрытый смысл за этим увидеть, установить. И второе, что так же устойчиво повторяется, оно покажется вам странным, это – тема или слово «телескоп». (Кстати, то, что я хочу сказать, будет и для вас хорошим предупреждением для чтения прустовского текста. Я все время предполагаю совершившимся то, гарантий для совершения чего почти нет, потому что текст, хотя он и есть на две трети в русском переводе, вам недоступен, поскольку в книжном магазине вы его купить не можете.) Итак, следующее предупреждение. Со дня выхода романа по сегодняшний день продолжается традиция, в которой Пруст рассматривается как мастер деталей. Вот если он испытывает какое-нибудь чувство, значит, он его детальнейшим образом описывает, настолько, что иногда описание может казаться скучным. Какое-то особое устройство взгляда, которое до малейших деталей видит то, что мы видим как бы крупно. И бедняга Пруст всю свою жизнь сражался с этим призраком, который возник перед ним и который тоже назывался Прустом. Живой, реальный Пруст сражался с призраком Пруста, который есть детальный писатель, или мастер деталей, тонкостей, нюансов и пр. Он говорил: да нет, никакими деталями я не занимаюсь. Никакие детали меня не интересуют. Меня интересует что-либо только в той мере, в какой за этим явлением стоит какой-то общий закон[27]. Более того, Пруст как раз в этом пункте произвел некоторую такую революцию, или поставил ту проблему, которая до сих пор является проблемой в литературной стилистике XX века. Я назвал бы ее проблемой – бессмысленной бесконечности описания. Дело в том, что описание само по себе не содержит критериев, которые диктовали бы нам, где остановиться в описании. Предмет можно описывать бесконечно. Это феномен бесконечности описания. И, более того, все предметы описываются произвольно. Всех литераторов XX века стала смущать фраза, которая в XIX и других веках казалась безобидной и само собой разумеющейся: «Маркиза вышла из дома в пять часов пополудни». Или в пять часов вечера. – Почему в пять часов? А почему не в шесть часов? Или, скажем, герой X вышел из дома и пошел по улице направо (это пример описания). Но почему, собственно, направо? С таким же успехом он мог пойти и налево. Кстати, если говорить о русской литературе, у Набокова появляется эта тема. Многие его тексты построены как такой литературный текст, внутри которого обыгрывается свойство построения литературного текста вообще. Он иронизирует над тем, как пишут; это как бы текст в квадрате, во второй степени. Текст о тексте. Ему было действительно смешно: почему, собственно говоря, я должен описывать, какой смысл в описании, что трамвай прошел слева направо, когда я вполне могу написать, поскольку это текст, а не реальное событие, что он пошел справа налево, или: герой пошел не налево, а направо. Какой смысл в этих описаниях? И более того, какой в них самих по себе критерий, что я должен поставить точку, что я исчерпал описание? Если я привел, скажем, десятую деталь, то всегда можно привести одиннадцатую, добавить к десятой, а к одиннадцатой добавить двенадцатую и т д. Все это не имеет смысла. Кстати, довольно интересная проблема, но слишком литературоведческая, а меня интересуют более близкие к экзистенции проблемы, или экзистенциальные проблемы (снова простите меня за редкий случай употребления мною специального философского термина). Вернусь к тому, что я хотел сказать. И Пруст в этих случаях говорит: «Да не детали я описываю, мой инструмент описания – не микроскоп, а телескоп»[28]. А что такое телескоп? Телескоп – это увидеть то, что есть на самом деле большое, крупное, но кажется маленьким, мелким. Например, в телескоп мы видим Солнце, оно ведь – не маленький кружочек величиной с монету на нашем небе, а громадная звезда, светило. А мы видим его маленьким. Таким же маленьким нам кажется… вот я ворочаюсь в постели и не могу заснуть в отеле, где вещи злобно на меня наступают, у них почти что человеческие очертания, враждебные, – это ведь мелочь, то есть как состояние – мелкое, но описывать его можно, только если ты смотришь на него в телескоп: видишь большое там, где другие видят малое. Мелочь, ерунду. И кстати, это совпадает вообще с тем, какова природа философского мышления. Философское мышление как таковое состоит в том, чтобы увидеть то, на что смотрят другие, но увидеть за этим нечто крупное, стоящее сзади. Поэтому, скажем, философии, так же как и такого рода литературному таланту, как у Пруста, философии нельзя учить. Вот, представьте себе, была бы школа, называемая школой шутовства… Ну чем шут отличается от человека? – в цирке и мы, и шут видим один и тот же предмет. Но он видит его, как видит шут. Он то же самое видит, что и мы, но видит за этим что-то другое. Но научить этому нельзя, только можно понять и усвоить. Значит – телескоп. Инструмент, который позволяет мне увидеть любые состояния как знак каких-то других состояний. В том числе то, как видит Сен-Лу Рахиль, – мелкое событие в жизни. Но за этим можно увидеть закон, как устроены мы сами: как устроена наша психологическая жизнь, как работает наш механизм сознания. Вот что называется телескопом. Это, конечно, особый дар, особое качество взгляда Пруста. Так же, как устройство шута, который в том же предмете, на который и мы смотрим, видит то, что он видит, и – вдруг мы смеемся, и неожиданно смеемся, потому что неожиданно увидеть крупное (как вы знаете, прежде всего неожиданность есть механизм смеха).

Мы установили в прошлый раз, что всякое явление, любое нечто должно иметь какой-то смысл, иначе оно «звук пустой» – не воспринимается. Теперь я выражусь более сложно, правда, но и более эффективно, поэтому это будет более понятно. Представьте себе, что мы имеем дело с двумя пространствами: пространство 1 и пространство 2. Пространство 1 – это пространство, в котором возможны человеческие события. Пространство 2 – это пространство, в котором человеческие события невозможны и не происходят. Второе пространство назовем безразличным. Скажем, Сен-Лу в театре (место, где он впервые видит Рахиль) смотрит на Рахиль. Рахиль – это физическое явление, то есть человеческое существо, обладающее определенными физическими качествами, которые можно видеть. Но взгляд Сен-Лу упал не на физический предмет, а на лицо, заполненное отражением высоких мечтаний. Мечтаний о прекрасном, с которым мы связываем театр и т д. Значит, это есть пространство 1, в котором возможно событие, в данном случае – волнение Сен-Лу: Рахиль для него не безразлична. Но «не безразлична», «не пустой звук» – потому что она увидена им в пространстве театра. И случилось в этом пространстве событие эмоциональной жизни Сен-Лу. Обратите внимание, что я не случайно употребляю термин «событие». Все то, что мы испытываем, есть события; они имеют свои ниточки, по которым они случаются или не случаются. Мы ведь даже волнуемся по законам событий. Мы ведь не всегда волнуемся. А волнение для человека довольно большая ценность, кстати говоря. И часто в ситуациях, когда мы по формальным критериям или предметным критериям должны были бы волноваться, мы холодны как камень. Равнодушны. За этим стоит какой-то закон. Это нельзя просто списать, тем более что от этого очень многое в нашей жизни зависит. Я опять предлагаю вам прустовский телескоп. За незначительным – что есть более незначительное, чем то, как мы волнуемся, когда волнуемся, почему и т д., а вот за фактом, что я не взволнован, можно увидеть действие законов, довольно интересных и значащих в нашей жизни. Я возвращаюсь к тому, что сказал: Сен-Лу – в пространстве событий, а Пруст – не в пространстве событий. То есть в данном случае Марсель – герой романа. (Не писатель, а герой романа, который совпадает частично с писателем, сейчас это не важно, назовем его Марселем; он фактически даже имени не имеет в романе.) Для Пруста – он видит Рахиль – не происходит никакого события. Ну, а если происходит событие, то совсем другого рода, связанное с тем, что он начинает думать о том, почему Сен-Лу волнуется и событийно видит Рахиль. Но для него самого Рахиль безразлична в пространстве, в том, которое мы называли безразличным. То есть Рахиль имеет там смысл только, как выражается Пруст, в смысле «общих значений»[29]. У всех у нас есть в этом безразличном пространстве – оно ведь не абсолютно безразлично, оно безразлично с точки зрения нашей проблемы – общие значения. Есть выражение лица (общечеловеческое в жизни), выражение глаз, красота или безобразие. Нечто, так сказать, имеющее смысл, но в смысле общих актов. Красота может быть и у A, и у B, и у C. Такое выражение лица может быть у одного человека, у третьего, четвертого, миллионного – все, что имеет значение в смысле общих актов, которые заданы словами. То есть описанием. Забегая вперед, я маленькую ниточку вам дам, которую сейчас не могу развернуть. Все эти явления безразличны, потому что они неиндивидуализированны. Они имеют значение в смысле общих законов или общих актов. За ними нет индивидов. А для Сен-Лу Рахиль уникальна. Ее лицо – носитель не каких-то общих событий в смысле значащих, общих актов, а каких-то совершенно уникальных, которые, кстати, мы называем словом «шарм». Шарм есть нечто, что присуще только индивиду и что невыразимо. То, чего нельзя воссоздать путем сочетания общих слов или общих значений. Как бы вы ни описывали, а описание всегда будет в общих словах, вы никогда не передадите шарма. Нужно почувствовать шарм. Значит, мы установили, что нечто не имеет значения само по себе – в смысле: «общее значение» не существует в пространстве событий. Это так же, как – и даже Пруст эту метафору приводит[30] – «пустое лицо» в кубистской живописи. Ведь не случайно в кубистской живописи вдруг появляется устойчивый образ, который проходит через очень многие произведения в XX веке: овал человеческого лица, не заполненный никакими чертами. Допустим, что для Марселя Рахиль – кубистический овал, не заполненный никакими чертами. Это уже, конечно, абстракция. Если на лицо женщины смотрит Марсель, который видит только общие значения, то он не видит лица, Для кубизма лицо не есть общее значение. Я, кажется, сложно выразился. Повторяю этот ход: живописец хочет нам сказать, что если мы видим лицо в общем смысле слова (ведь все носы, хотя они различаются, есть носы, как все глаза – глаза), то мы ничего не видим. Мы не видим лица, если это видим. То есть живопись – знак чего-то, чего мы не видим…

вернуться

26

S.B. – p. 239.

вернуться

27

См.: Ibid. P. 640.

вернуться

28

T.R. – p. 1041.

вернуться

29

C.G. – p. 159.

вернуться

30

См.: Ibid. P. 175.

6
{"b":"18995","o":1}