Так вот, «…искусство, экстериоризируя в компонуемых красках, дает нам эти миры, которые мы называем индивидами и которые мы без искусства никогда не узнали бы»[99]. Есть не только неизвестное, есть еще неизвестные миры, множество миров в каждой точке, о которых мы никогда не узнали бы без искусства. В данном случае слово «искусство» – иносказание того, что я называл другими словами, чтобы не вызывать у вас слишком эстетических ассоциаций, ибо я говорю о более важных и в то же время более обыденных вещах. Другими словами, это есть то, что я называю трудом. Труд или текст. Или синтаксис. Значит, только композицией этого труда и дается, фиксируется индивид, и без этого труда мы никогда этого индивида не узнали бы. Скажем, мы никогда не узнали бы, что такое совесть, если бы не было формы совести. Мы никогда не узнали бы ничего искреннего, если бы искренность не была искусно построена. Так, чтобы в ней не намерения наши были бы искренни, а если бы она сама была. А сама она может быть, только будучи организованной и крепко сбитой. Другого не дано в человеческой жизни. Намерения, как говорил Пруст и как говорили многие другие, остаются за порогом искусства[100]. И я скажу так (уберем слово «искусство») – намерения остаются за порогом наших действительных поступков и нашей жизни в реальности. Velleitй – потуги быть честным, а честность, я должен сказать, это – искусство. Структура, форма, запечатлевающая труд. Пруст в таких случаях говорил, что эти вещи различаются так же, как отличается, скажем, желание полета от летящей машины[101]. А летит машина, ставшее существо, полное существо. А полное существо без формы и без структуры не бывает. Иногда о такого рода вещах говорят нам религиозные символы, напоминают нам о том, что наша душа устроена таким образом, что, если она есть, она не из психологических намерений состоит. Не из психологических поползновений, побуждений, velleitй. Скажем, в религии считается, что человеческие состояния будут бесплодно повторяться, если они не интегрируются в структуры. Например, можно раскаиваться, совершив поступок A; раскаяние – действительное психологическое состояние, в психологическом смысле оно реально, в философском смысле оно ирреально. И сейчас вы поймете – почему. Можно раскаиваться, но это не значит, что ты снова не совершишь того поступка, из-за которого ты раскаивался. Если через раскаяние что-то не извлеклось в структуре и не закрепилось, в том числе в структуре личности, то все тогда повторяется. Я тысячу раз буду совершать поступки, из-за которых раскаиваюсь, тысячу раз буду раскаиваться, и так бесконечно. Я, по-моему, говорил, что на российской территории – а под российской территорией имеется в виду и наш околоток, основательно погулял гений повторений. Никогда мы ничему не научились, никогда ничего не извлекли (смыслы), тысячу раз повторяем одно и то же, а нам все кажется, что то, что мы делаем, непохоже на то, что было. Такого рода кручения и называются у Пруста утерянным, или утраченным, временем. Так что это не просто «время» в обыденном смысле слова.
Сейчас я окончательно хочу наложить мазки на тему неизвестной страны, неизвестного. Мы уже добавили кое-что к неизвестному. Например, мы ввели термин «родина», «неизвестная родина», и мы знаем со слов Пруста (а если подумаем, то это совпадает и с нашим опытом), что родина художника – неизвестная родина. Ни у какой родины нет собственности на крепостных мастеров, которые называются художниками. Художники рождаются только в неизвестной родине. То есть художниками рождаются люди, больные острым чувством реальности, той, которая ни на что не похожа (вот глаз устроен таким образом и тем самым отслаивается в своих переживаниях); они как бы отслаиваются от других, у них всегда ностальгия по чему-то, чего никогда не было, но что переживается как нечто утраченное. Например, утраченный рай (часто фигурирует такой символ). Пруст замечает: всякий рай есть только утраченный рай[102]. Конечно, рая этого не было никогда. Но он так называется – утраченный рай. Какая-то другая жизнь. И независимо от того, есть она или нет, – а мы как раз говорим, что она никогда не имеет никакой материализации, – сам этот комплекс, или структура сознания «другого», есть продуктивный элемент нашей человеческой жизни. Человеческой душевной жизни, самой простой, переживающей другие вещи, но переживающей их под этим углом. Поэтому можно сказать, что вся работа пути Пруста начинается с двух великих вещей: с сомнения и с того, что французы называют (трудно это перевести на русский язык и на грузинский тоже – есть оттенок движения в самом существительном), l'йcart, отрыв, отступ, гандгома, l'йcart и – сомнение. Значит, мы имеем две вещи, которыми занимается человек, у которого есть острое сознание, названное нами неизвестным. Острое сознание реальности мы назвали чувством неизвестного и поиском своей неизвестной родины. Или. попыткой сохранить голоса этой родины, которой нет. И которая не есть никакая из тех, в которых прописаны. Вот, значит, сомнение и абсолютный l'йcart – с этого начинается прустовская работа. Пруст вообще считал, что серьезными вопросами являются только вопрос Вечности души, вопрос реальности Искусства и вообще Реальности[103]. (Значит, есть проблема реальности души, есть проблема реальности произведения и есть проблема реальности.)
Если у тебя есть острое чувство неизвестного, то у тебя возникает один вопрос, в свете которого ты замечаешь те факты, которые есть и которые можно было бы не заметить. В том числе замечаешь то, что я называл чувством живого. Чувством жизни (я частично отождествлял чувство жизни с сознанием). То, в чем мы чувствуем себя живыми. Формально передать этого нельзя. Ясно. Интуиция жизни непередаваема. Но каждый в себе это может ощутить. Знать. Так вот, дело в том, что мыслитель, или художник, раскручивает весь мир под знаком этого вопроса – какого вопроса? – Это ведь должно иметь смысл – какой смысл? Какой смысл в моем ощущении себя живым, если на первый взгляд мир устроен так, что в нем это места вообще не имеет? Ну какое отношение мое живое переживание розы, или переживание боярышника, или переживание пирожного имеет к миру пирожных? То есть когда я ощущаю, что я своим несомненным для меня актом жизни не умещаюсь в мире, для меня нет места в мире, тогда у меня возникает вопрос смысла. В том числе – всех наших избыточных высоких чувств, Смысл моей любви к Альбертине – какой в этом смысл, когда ясно, что Альбертина как человек, то есть как предмет, заменима другими, и только случайность кристаллизовала мой духовный, или душевный, мир на Альбертине. И законы этой случайности таковы, что если я испытал нежность через Альбертину, то, как говорит Пруст, потом я испытываю потребность в нежности только в виде потребности в Альбертине (обратите внимание на этот важный ход; частично я вам пояснял это Аристотелем)[104]. Потому что у человека есть потребность в нежности, и как таковая она у него есть в виде потребности в Альбертине. Разные вещи, казалось бы, – Альбертина и потребность в нежности. Могло случиться так, что нежность на совсем других вещах замкнулась бы и через них избывала бы себя. Реализовалась бы. Но – реализовалась на Альбертине. Я понимаю, что эго случайно, но только через нее я бываю в состоянии, которое само по себе для меня важно. Оно важно само по себе, но только через Альбертину я в нем бываю. Так какой смысл тогда в этом? Что это значит? Что я испытываю, зачем все это? Или, например, я увидел что-то. В каком смысле то, что я увидел, можно назвать случившимся? Увиденным? Скажем, Марсель наблюдает: танцует Альбертина с подругой, как говорят по-русски, «шерочка с машерочкой». Ну что можно извлечь из этого? Ведь, то, что мы извлекаем, – обратите внимание, – это есть событие нашей жизни, оно связывается с другими событиями, оно запомнится, – а что происходило? Рядом с наблюдающим Марселем стоит его знакомый по салону Котар, врач по образованию, и так, мимоходом, как о чем-то само собой разумеющемся, но в данном случае исполняя роль человека, сующего свою руку в аквариум, чтобы вынуть оттуда рыбу, а рыба в данном случае – Марсель, говорит: «А вы знаете, женщины получают сексуальное наслаждение прежде всего от соприкосновения грудью»[105]. А две девочки, танцующие, соприкасаются грудью. Ну, здесь начинается великая лесбийская тема у Пруста, проигрываемая им и на Сване, и на Марселе. А что я увидел? Эта фраза пришла из другого мира. Она ошарашила Марселя, как вторгнувшаяся в аквариум рука. Совершенно инородное событие в бесконечном мире человека. Обыкновенно потанцевали девочки, это можно запомнить, к этому можно возвратиться в памяти, потом это свяжется с другим каким-то событием внутренними тайными нитями. Но смысл там произошел.