Я приводил пример Аверроэса, которому мир театра чужд, у него нет понятия театра, то есть нет внутренней сообщенности с некоторым актом, называемым «театр». Если бы у него была бы внутренняя сообщенность, то из точек, где разыгрывается театральное представление, к нему пришли бы смыслы, которые несет театральное представление, а они не пришли. Так это же относится вообще-то буквально ко всему. Например, живопись – есть что-то, чего мы не видим в этой живописи. Мы ведь видим дерево в реальности и видим дерево на картине, и, видя изображенным его на картине, мы не видим – чего? – мы не видим живописи, живописности не видим. То же самое относится и к музыке: если мы будем рассматривать звуки как производимые каким-нибудь инструментом, то есть причинами, которые мы видим в реальности, и, с другой стороны, мы видим их на стороне психики воспроизведенными, – мы все это видим, но мы не видим – чего? не видим музыкального элемента, который, кстати, не зависит от того, чем производятся звуки. Мы слышим музыку, а не то, что это играет именно скрипичная струна, производящая звуки, или натянутая струна рояля, – мы совсем не это воспринимаем: там есть некоторая cosa mentale, которая существует как пристройка к нашей голове. Она – вещь, но в то же время вещь совершенно умственная, стоящая вне вопроса о том, как ее произвели материальные причины. Так же как, если вы помните, вопрос о том, почему я просыпаюсь и просыпаюсь я самим собой? Ведь нет оснований – почему, просыпаясь, из миллиона возможных существ я ухватываюсь именно за самого себя. По одной простой причине: то «я», которое говорит, что это – «я», само возникает после акта просыпания, так ведь? И поэтому нельзя сказать, что «я» выбрало самого себя и тем самым проснулось. Так же как и вопрос о музыкальной или о живописной материи, cosa mentale, лежит вне вопроса о причине. Мы не спрашиваем: что произвело звук? Наоборот – посредством музыкальной материи мы слышим, посредством живописного элемента мы видим то, что изображается живописью, и те смыслы, которые живопись нам несет. Абсолютно то же самое и в литературе. Есть нечто, что можно называть литературным эффектом, эффектом литературы, который мы можем видеть, а можем не видеть. В то же время я могу сразу же завысить все это рангом и сказать, например, следующую вещь: «В начале было Слово, и Слово было Бог». И потом Бог сотворил землю и небо. Небо у нас здесь, на земле, если у нас есть артикуляция. Откуда она у нас есть? То же самое – спросите: откуда у нас есть сознание? Мы не знаем. Более того, лучше понимать, что мы этого не знаем, и не пытаться вопросами о происхождении затемневать вопрос, а просто вглядеться в само очертание… Так же как мы вглядываемся в лицо и не пытаемся узнать, откуда оно; мы пытаемся его просто разглядеть внимательно, взяв его как данное, ничем не объяснимое, ниоткуда не выводимое. А если мы его хорошо разглядим, то нам какие-то другие вещи становятся понятны. Например, мы можем не выяснять, откуда жизнь как феномен, а если мы внимательно разглядели, поняли принцип жизни, то есть не вывели жизнь откуда-то из химических субстанций, а сам принцип жизни разглядели, тогда нам понятнее явления жизни.
У Пруста эта тема артикуляции связана с очень интересной культурно-исторической темой, и сейчас я попытаюсь ее как-то обрисовать, чтобы связать те довольно отвлеченные вещи, о которых я говорил, с культурно-исторической традицией, с литературной традицией. Скажем так: то, что я говорил, есть прежде всего проблема существования, в том числе проблема существования нас самих. Например, я говорю, что артикуляцией что-то вызывается из небытия, а что-то остается в небытии – наши намерения, порывы, то, что я называл полусуществами (полуум, ахи). Если моя эмоция восторга от какого-то эстетически прекрасного зрелища не продумана, – а для того, чтобы она, была продумана, должно быть какое-то лоно артикуляции, – то она осталась недоноском, который заставляет меня, например, раз послушать симфонию, десять раз послушать симфонию и, как говорит Пруст, «обжираться симфониями». Как бы раскрытый рот, в который впихиваются музыкальные или живописные наслаждения, или любовные наслаждения, если угодно, и который не может никогда насытиться, в том числе потому, что никогда не понимает своего собственного состояния, никогда не понимает своего собственного переживания, никогда не извлекает из него смысла. Пруст говорил, что ему суждено было испытывать любовь, всегда страдательно ее испытывать, и никогда не понимать ее[540]. И поэтому бесконечно повторялась для него одна и та же ситуация. Когда нас тащат за уши наши же собственные непрожеванные и оставшиеся в небытии переживания – у каждого свои, и у меня есть какое-то свое непрожеванное переживание, на поводу у которого я, наверное, буду идти в жизни, пока не извлеку из него смысла. А у Пруста было следующее, я вам рассказывал: если дама вдруг говорила ему, что она занята, или по каким-то обстоятельствам, случайным или намеренным, не приходила на свидание, то этого было достаточно, чтобы он смертельно влюблялся… Все, что ускользало, развязывало любовь, но не давало понимания любви. И вот если я так различил, – артикуляция вызывает вещи из небытия, например, наши переживания – случились они или не случились, и что-то остается в небытии, а там остаются недоноски, полусущества, – то, конечно, это есть вопрос моего существования: есть я на самом деле или меня нет. И если есть только мои полупереживания, то я не существую и мир не существует. В мире есть только поток какого-то хаоса, все время вызывающий у меня разорванные состояния, которые нельзя соединить; так же как нельзя куски сновидения соединить одно с другим; они нагромождены друг на друга, и ничего нельзя различить.
Я повторяю – вопрос о существовании, быть или не быть, если угодно, этот гамлетовский вопрос. Французский философ Ален (вам наверняка не приходилось с ним сталкиваться) очень интересно определил, что такое поэт: «Поэт – это человек, для которого мир существует»[541]. И он сам существует в этом мире. Следовательно, культурно-историческую тему, которую я хотел напомнить вам в Прусте, можно назвать темой оправдания мира и поэтического приятия мира как он есть, имея в виду, что он есть. Я ведь говорил вам, что жизнь сама по себе недостаточна, она бессмысленно разорвана, мы в ней растерзаны в том смысле, что если, например, акт внимания мы выполняем просто как жизненный, природный акт, как психический акт, то ведь ясно, что мы не можем быть одинаково устойчиво-внимательными достаточно долгое время, мы устаем, наше внимание рассеивается, и как раз там, где нужна концентрация всех наших сил, мы только частью нашей души присутствуем, а не теми частями, которые нужны здесь, – вот в каком смысле жизнь недостаточна, несовершенна, плохо устроена. И ее совершенство, ее иное устройство – не после жизни, где-то там, на небе, а здесь же, в ней самой – посредством формы или артикуляции. То есть артикуляция или органы жизни есть нечто, что в самой жизни восполняет и исправляет жизнь. Нам не нужно ждать, пока мы умрем, чтобы оказаться в совершенном мире гармонически сливающихся душ, пройдя, конечно, через чистилище и ад, – все происходит здесь, в самой жизни. Вот в каком смысле поэт – это тот человек, для которого мир существует. Мир существует для Пруста. Вы помните, что Пруст говорил о том, что мы недооцениваем жизнь именно потому, что рассматриваем ее чисто поверхностно, нашим рассудком, нашим разумом, нашим умом, то есть видим в жизни те головные события, которые можно в нее вписать, – видим в ней возможности, а не реальность. Например, я – Сван, и я знаю что-то об Одетт – в том смысле, что примерно представляю себе ее характер и знаю ее возможности, но эти мои прикидочные головные знания никогда ничего общего не будут иметь с реальностью. Реальность – если вы помните – как нож, вонзается в наше сердце, когда мы рассматриваем проплывающие по небу облака. Естественно, вонзающийся в сердце нож ничего общего не может иметь с облаками (мы и узнать, предугадать, предположить этот нож не можем). Так вот, облака – это возможности, и это, конечно, – не жизнь. Но Сван – не поэт, и поэтому к нему приложимо это стихотворение Блока, которое я вам цитировал: «…затуманила сердце усталость и месть, отвращенье скривило уста». А Пруст все время настаивает, что жизнь – прекрасна. Она недостаточна, она ужасна, разорвана и т д., и он же говорит, что жизнь – прекрасна. Странное – оптимистическое и в то же время трагическое – ощущение жизни. Если под «трагическим» понимать звенящую ноту собственного существования в трагическом мире, в котором вообще есть что-то только ценой усилий и держания тобой мысли, времени. Трагическое ощущение, которое знает, что есть что-то здесь и сейчас, если есть орган жизни – артикуляция. Если есть дух, то есть – если ты потрудился.