У Пруста, как у всякого человека, прожившего интенсивную духовную жизнь, есть философия, и эту философию можно назвать так: философия жестокости. Приведу другой пример, который вам, может быть, будет более близок по смыслу, поскольку он относится к театру, хотя автор малоизвестен и спектакли его не ставились (да и, по-моему, самим французам он тоже не особенно известен); я имею в виду французского актера и режиссера и теоретика театра Антонена Арто, который свой театр называл «театром жестокости». Вот по аналогии с этим вы можете понимать словосочетание «философия жестокости». Оно звучит примерно так (в прустовском варианте, в одном из самых безобидных, потому что есть более обидные варианты): мы должны на собственный страх и риск из впечатлений извлечь истину, то есть извлечь фигуру; если перевести на тот язык, который я употребляю, – мы должны иметь, например, смелость, вместо фразы «Она очень мила», сказать: «Я получил удовольствие, целуя ее»[42]. Чаще всего именно так и обстоит дело. Не она мила, а просто я получил удовольствие, поцеловав ее. И все. Насколько часто мы можем себе это сказать? Хотя чаще всего это так, но реже всего мы осмеливаемся сказать себе это. Потому что мы сразу в своем воображении строим целый роман с этой милой женщиной. И этот пассаж я завершу простой цитатой. Как-то одному из литературных критиков – Куртиусу Пруст писал (Куртиус занимался творчеством Пруста и пытался его анализировать): «…нам незачем заниматься политикой». Кстати, эта фраза уже текстуально, словами Пруста, подтверждает то, что я говорил перед этим, потому что все мое предупреждение сводилось к тому, что нам незачем заниматься политикой. В том смысле, что есть вещи более серьезные и имеющие большие политические последствия, чем сама политика. Мы занимаемся литературой. Пруст так и пишет: «Нам незачем обсуждать политику». То есть обсуждать сами по себе незначащие и вечно повторяющиеся детали или уродства. Наше дело – литература. «Литература» в данном случае употребляется в совершенно особом смысле. Литература – это не занятие, состоящее в том, что человек пишет книги. Литература, или литературный акт, есть часть построения душевной жизни у Пруста. Часть построения актов понимания того, что происходит в мире и что происходит с тобой в этом мире. Пруст говорит: «наше дело – литература», и дальше: «…конечно, нас многие могут обвинить в том, что мы страдаем morbo litterario (болезненной страстью, болезненным графоманством, не знаю, как иначе это перевести), – нет, – говорит Пруст, – уничижает нас плохая литература, а крупная литература всегда открывает нам неизвестную часть нашей души»[43]. И вот, из-за чего я это вспомнил, дальше идет блестящая фраза: «…не нужно бояться зайти слишком далеко». Ну, например, мы боимся сказать «рак»; всегда есть какая-то мелочь, какая-то причина, за которую мы можем зацепиться, чтобы отстранить от себя сознание, что это – рак. Так вот, Пруст говорит; «Никогда не нужно бояться зайти слишком далеко, потому что истина – еще дальше»[44]. Действительно, подумайте, нам никогда не удастся зайти слишком далеко, потому что истина все равно будет еще дальше.
Итак, в прошлый раз я сформулировал следующее: когда мы испытываем любовную иллюзию, то самым существенным во время ее испытания является – как на самом деле обстоит дело, что на самом деле происходит. То есть нечто отличное от того, что мы переживаем, чаще всего является просто иллюзией, плодотворной, но иллюзией. Кстати, хочу оговорить, что я часто буду употреблять слово «иллюзия», тем более что роман Пруста можно определить так: роман до уничтожения последней иллюзии. То есть роман прохождения такого пути, который есть путь завершающийся (или незавершающийся), до уничтожения самой последней иллюзии. Ну, иллюзия не есть ругательное слово. Скажем, французские авторы прекрасно знали – потому что они лучше всех других исследовали вообще человеческое сердце и человеческую душу, больше всего потратили на это сил и больше всего успехов достигли, – что когда говорят «illiusion amoureuse» (Фурье, например), любовная иллюзия, то это не есть указание на то, что есть любовь и есть иллюзия или – любовь есть иллюзия. По определению, суть этого чувства заключается в его способности к иллюзии. И в этом нет, в самом по себе, ничего плохого, – если мы посредством этой иллюзии извлечем какие-то смыслы и пройдем какой-то путь. Путь, ведущий в самих себя, к другим людям или внутрь других людей, и путь, ведущий в действительное устройство мира. (Так что сказать: любовная иллюзия и любовь – одно и то же, – тавтология.) Так вот, самое важное для нас приходит к нам вопреки нашим волепроизвольным и сознательным усилиям, приходит «действием какого-то большого закона»[45]. Я говорил вам: можно ли сознанием воли, пускай даже знающей, что бессмысленно мое переживание, заставить себя не испытывать переживания… Я говорил вам в прошлый раз, что если мы мчимся, как выпущенное из пушки ядро, на любовное свидание, то вся проблема жизни как раз и состоит в том, можем ли мы изменить наше состояние. Оно, конечно, меняется, может измениться, но, предупреждает Пруст, действием закона, а не моим сознательным и волепроизвольным усилием. Я не могу перестать переживать, захотев перестать переживать. Не может этого быть. Следовательно, Пруст вводит какую-то категорию изменений в наших состояниях – и тем самым в нашей судьбе, в том, что с нами случится, – которая не подпадает под известную нам категорию изменений.
И я опять должен подтвердить, вернее, предупредить о свойствах нашего языка. Скажем, в отличие от «произвольного», мы склонны (и правы в этом) употреблять термин «непроизвольное». Ведь что мы понимаем под «непроизвольным»? Наши какие-то аморфные душевные состояния, эмоции и т д. Некоторые интуиции, мимолетные ощущения, чувства, которые характеризуются печатью непроизвольности. Но не об этом идет речь. Для Пруста, и вообще в принципе, как раз такого рода состояния – я назову их кисельными, то есть не имеющими структуры (у французов есть хорошее слово для этого – velleitй, то есть поползновения, потуги), – непродуктивны, и не они называются непроизвольными. Но я буду употреблять этот термин потому, что в нашем языке других слов нет. Чтобы пояснить свою мысль – во многих местах у Пруста (и у других авторов) вы встретите такое выражение: «моя жизнь или эпизоды ее, события моей жизни были, как оказалось, материалом искусства»[46]. Как мы понимаем это? Очень просто: произошло какое-то событие, и это есть материал в том смысле, что я могу его описать, рассказать о нем. И в этом смысле оно (событие) составит материю романа и какой-то сюжет. Но речь идет не об этом. Точно так же, как непроизвольное означает что-то другое, чем само слово «непроизвольное», так и слова «материя искусства», а это связано с непроизвольностью, – скажем, моя жизнь, как и ваша жизнь, эпизоды, события вашей жизни как материал, или материя, искусства не означают, что эти эпизоды есть то, о чем можно рассказать, – так вот, слово «материя» в данном случае имеет прямой, буквальный смысл. Его очень трудно уловить. Материя искусства – в совершенно прямом смысле этого слова. Не сюжет для описания или предмет для описания, а материя самого произведения искусства. Плоть его. Я сейчас об этом только предупреждаю, потому что с ходу раскрутить и понять это трудно. Просто я хочу обратить ваше внимание на сложность самого словоупотребления языка – мы не должны, услышав слово, спешить понять его по тому значению, которое оно нормально имеет. Этого значения мы отменить не можем, и мы должны пользоваться, к сожалению, теми словами, значения которых мы отменить не можем. Но мы можем сделать из них такую композицию, чтобы она нейтрализовывала неминуемо возникающую в наших головах ассоциацию по значению. Другого языка у нас нет. Переводя на язык, близкий к любви, а мы все время крутимся вокруг любви, потому что любовь – основной сюжет Пруста и романа, о котором мы говорим, я выражу немножко иначе то, что я сказал о языке, приведя известную фразу Франсуа Вийона, которая обращена как извинительная фраза по отношению к принцу; она звучит так: «Prince, on б les amours qu'on б»[47]. (К сожалению, в русском языке нет слова «любовь» во множественном числе, что говорит не только о недоразвитости языка, но и о недоразвитости чувств, которые выражаются в языке.) Переведем так: «Принц, у нас есть те любви, какие есть» (и дальше Вийон добавляет: «извините меня за немногое»). On б les mots qu'on б. У нас есть те слова, какие есть. Других нет.