Кулеврину бомбардир охаживал со звериным рёвом, она отвечала стоном нутряным. Не было у них никакого стыда, не было скромности. Не до того сейчас, чтоб таить от людей ночное супружеское сражение, когда наутро будет сражение смертное!
О, шествие любви дорогой триумфальной!
И четвёртые объятия подобрались к пику. Тит ухнул филином и выплеснулся с гидравлической силой, как говаривал знакомый бесстыдник, любимец французского уланского полка поэт Крюшон.
– Довольно, что ли? – Бомбардир куснул ласково жену за литое плечо.
– Глупый ты у меня, – нежно сказала Кулеврина. – Второго уж разочка довольно было. Я ж говорила.
Тит заважничал наподобие молодожёна:
– Мало ли чего ты лопочешь, когда…
Она сжала его щёки ладонями, прикрыла рот поцелуем. Оторвалась, мотнула головой – волосищи распущенные взметнулись.
– Уйдёшь?
– Останусь, – после недолгого раздумья решил Тит.
Кулеврина от радости совсем не по-бабьи, а по-девчоночьи тихонько взвизгнула, изо всей силы прижалась к нему большим своим телом.
– Будет, чего ты… – бормотал Тит. – Ну, не последний же раз милуемся. Ты вот чего слушай. Когда побьём антиподов, мне званье офицерское дадут. Сам великий князь Михаил Александрович обещал.
Кулеврина поверила сразу. Закаменела.
– Тут ты меня и бросишь. Уйдешь, я умру.
– Нет, – твёрдо сказал Тит. – Никогда не брошу. Обещаю.
– Смотри, кто гуляет! – сказала через минуту Кулеврина, утирая слёзы. – Вроде, знакомец твой.
Полог они не опускали, и Тит увидел, как невдалеке, по-журавлиному вздымая ноги, вышагивает французский улан Шарль Крюшон, сочинитель бесстыдных стихов. Рядом семенила тонкая, словно тростиночка, Жизель. На голове – реденький венок из ромашек. Волосы у неё были светлыми-пресветлыми, как у любопытного губастого новобранца, только отливали не соломой, а полированной сталью.
– Она впрямь ему сестра? – с восторженным бабским ужасом спросила Кулеврина.
– Кузина. Значит, двоюродная. Либо того дальше. А то ты не знала.
– И они, правда, ложатся вместе?
– Истинная правда.
– Так это же блуд! – сладко обмирая, сказала Кулеврина.
– По-нашему, может, и блуд, – молвил, зевнув, Тит. – А по-французски обычное дело. Давай-ка спать, родная.
Прежде чем закрыть глаза, он ещё раз взглянул в сторону галльской парочки. Шарль широко и плавно размахивал руками – наверное, читал срамные стихи. Глаза моей сестры бездонны и безбрежны, как ты, немая Ночь, и светятся, как ты. Огни их – чистые и страстные мечты, горящие в душе, то пламенно, то нежно.
А Жизель кружилась на одной ножке. Танцевала.
* * *
К третьему часу сражения извелись. Уж и переговариваться сил не оставалось. Лежали на сладкой мураве и слушали, как рокочет, гремит, трещит на бранном поле. Нюхали кислый пороховой дым, что приносило изредка ветерком, слушали отзвуки дикарского визга рыжекожих басурман. Молились.
Позиция сипелевской батареи была секретная, возле глубокого и преширокого лога, по склонам густо заросшего орешником. Решили штабные генералы, что всенепременно поведут антиподы логом отборные части, дабы ударить в тыл объединённым европейским войскам. Видали тут ночью их разведчиков на страшенных птицах, что питаются, как известно, тухлым человеческим мясом.
Пойдут, встретим.
Охраняли батарею французские уланы, полторы сотни. Кони у них умницы – лежат, не всхрапнут, не заржут. Кузины, как одна, простоволосые, локоны в тугие пучки убрали, а перси – наружу. Война! Ля гер!
И в бой уланы первыми вступили. Авангард антиподов верхами на птицах-плотоядах шёл. Пропустили их французские кавалеры глубже в лес, чтоб ни один назад не убежал, да ударили в сабли.
Басурмане, которых сразу не срубили, резвы оказались: побросали птиц, завыли-заголосили не по-людски, и врассыпную. Поди, догони на конях в сплошном кустарнике! Выскочил один рыженький и к расчёту Тита Захарова. Ровно пацан какой – тощий, маленький, голый. Носатый и весь узорами мерзостными разрисован. С топором. Успел он топориком замахнуться, не успел метнуть. Тит его банником по голове приласкал. Рухнул антипод, череп у него словно нежный хрящ ребёнка лопнул, и как ракушка-перловица раскрылся, а оттуда не кровь с мозгами – шестерёнки жёлтенькие!
Удивляться некогда было. Потому что полезли в лог тысячи пеших демонов рыжекожих. Без особого порядка, вроде муравьёв. Часть колонной прёт, а часть по кустам собаками шныряет. Того и смотри, наткнутся на пушки.
Тут и загрохотал майор Сипелев:
– Четвёртая, пли!
Враз повалились плетёные из орешника фашины, засияла на солнце смертоносная орудийная бронза. Навёл Тит Кулеврину свою Авдеевну жерлом на басурманскую силу, развёл лядвеи литые, крикнул надрывно:
– С богом, родимая!
Кулеврина поднатужилась, ахнула мучительно – и пошла рожать.
У-ух! У-ух! Садит почитай без передышек. У-ух!
Не зря, видно, бомбардир Тит Захаров ночью четыре любовных захода делал.
У-ух!
Жужжат шрапнели, словно пчёлы, собирая ярко-красный мёд.
Когда заряды кончились, загородил Тит собой жену, снова за банник взялся. Глядь, а рядом Шарль Крюшон стоит. Без коня бесстыжий поэт-улан, без пистолетов. Каска с конским хвостом помята, сестрёнка Жизель в крови по самую рукоятку. Видать, есть среди антиподов и живые люди, не одни мертвяки заводные. Рубит Крюшон басурманские головы, как траву косит. Плюётся словами молитвы незнакомым французским богам:
– Мерд! Мерд!
Роковая стрела, что убила его, на излёте уж была. Попади она в кирасу уланскую, соскользнул бы широкий наконечник вовсе без вреда. А только угодила она чуть выше нагрудника, грифоном украшенного – аккурат в горло поэту. И тотчас пошли у него изо рта пузыри, цветом вроде как арбузный сок.
Без единого слова упал Крюшон ничком и саблю выронил.
Подхватил её Тит, заревел раненым медведем и попёр на рожны басурманские.
Сколько времени рубил, не запомнил. Когда рука подыматься перестала, и от потери крови ноги заплелись, подставил ему плечо свой, артиллерист. Насилу узнал Тит в закопчённом брате-солдате новобранца губастого. По сметанным волосам, ставшим кое-где бурыми, да по очам синим, каких у солдат не бывает.
Осмотрелся бомбардир. В логу рыжих тел басурманских навалено – будто икры кетовой в судке со свадебного стола. Знатно! Знатно!
– Как звать? – из остатней моченьки спросил Тит новобранца.
– Сашкой! Сашкой меня звать.
– Слушай, Сашка. На тебя оставляю Кулеврину Авдеевну. Так и доложишь господину майору Сипелеву, если живой он. Запомни, Сашка, что пушка она редкой мощи и точности. А уж как бабу её и сравнить-то не с кем. Жалей, холи её, артиллерист! – И повалился бомбардир Тит Захаров наземь.
Запричитала, завыла бессильная после стрельбы Кулеврина. Захлопотал возле умирающего бомбардира новобранец Сашка, роняя из синих глаз, каких у солдат не бывает, слёзы. Те, что бывают у солдат на войне очень часто.
Тит попробовал ему улыбнуться, да не смог. Как же так, подумал он, я, носитель мысли великой, не могу, не могу умереть.
А потом солнышко погасло.
* * *
Жеребца возвращавшийся из госпиталя прапорщик Захаров разгорячил не по надобности, а от ребячества. Покрасоваться захотел. Как-никак родная его батарея попалась навстречу. Хоть теперь и бывшая.
Когда конь поднялся на дыбы, затанцевал, Жизель тихонько ойкнула, обхватила Тита тонкими руками, прижалась остренькими рёбрышками к его боку. Знакомые и незнакомые артиллеристы заорали восторженно, кто-то подбросил в воздух шапку. Потом шапки полетели густо.
Непривычно бледный лицом майор Сипелев – вкруг шеи лилейный шарф ордена Триумфа, левая рука на чёрной перевязи – как равному отсалютовал Захарову шпажонкой.
Проезжая мимо Кулеврины Авдеевны, Тит отвернулся. Невмоготу было глядеть на её ядрёное бронзовое тело, недавно ещё родное и манящее, а сейчас, после того, как познал прапорщик Захаров французскую ласку тростиночки Жизельки, опостылевшее.