Так чувствует и так думает герой повести Симонова «Дым отечества», только что вернувшийся из долгой заграничной командировки в свой родной Смоленск. Эта тема у Симонова постоянная — не только в прозе, но и в стихах («Мир неделим на черных, смуглых, желтых, а лишь на красных — нас, и белых — их...») и очень для него важная. Но в любовной его лирике она отсутствует начисто.
Тут он и его возлюбленная живут в совсем ином мире. Не только в другом пространстве, но как будто даже и в другом времени: Я помню зал для репетиций И свет, зажженный как на грех. И шепот твой, что не годится Так делать на виду у всех. Твои звездный плащ из старой драмы И хлыст наездницы в руках, И твой побег со сцены прямо Ко мне на легких каблуках. Где все это происходит? И когда? Или - вот это: Я помню двух девочек, город ночной... В ту зиму вы поздно спектакли кончали. Две девочки ждали в подъезде со мной, Чтоб вы, проходя, им два слова сказали. Да, я провожал вас. И все-таки к ним, Пожалуй, щедрей, чем ко мне, вы бывали. Двух слов они ждали. А я б и одним Был счастлив, когда б мне его вы сказали. Я помню двух девочек: странно сейчас Вдруг вспомнить две снежных фигурки у входа. Подъезд театральный надолго погас. Вам там не играть в зиму этого года. Я очень далеко. Но, может, они Вас в дальнем пути без меня провожают И с кем-то другим в эти зимние дни, Совсем как со мной, у подъезда скучают. Я помню двух девочек. Может, живым Я снова пройду вдоль заснеженных улиц И, девочек встретив, поверю по ним, Что в старый наш город вы тоже вернулись, Боюсь, что мне незачем станет вас ждать, Но будет всё снежная, та же погода, И девочки будут стоять и стоять, Как вечные спутницы ваши, у входа... Такие стихи могли быть написаны и в 1909-м, и в 1911-м, и в 1913 году... Конечно, они и этим тоже привлекали к себе толпы поклонников, стосковавшихся по «чистой лирике». Но прежде всего все-таки силой, яркостью и давно — со времен Маяковского и Есенина — забытой откровенностью любовных признаний автора. Именно автора, а не «лирического героя», что вызывало, конечно, особый интерес. Но еще больший интерес вызывал встававший со страниц этих любовных признаний облик той, к кому эти признания были обращены. «Злая, ветреная, колючая», ненадежная, неверная, грешная. Но именно такая, только такая она ему и нужна: Я девочкой тебя не звал, Не рвал с тобой цветы, В твоих глазах я не искал Девичьей чистоты. Я не жалел, что ты во сне Годами не ждала, Что ты не девочкой ко мне, А женщиной пришла. Я знал, честней бесстыдных снов, Лукавых слов честней Нас приютивший на ночь кров, Прямой язык страстей. И если будет суждено Тебя мне удержать, Не потому, что не дано Тебе других узнать... Нет, если будет суждено Тебя мне удержать, Тебя не буду все равно Я девочкою звать. И встречусь я в твоих глазах Не с голубой, пустой, А с женской, в горе и страстях Рожденной чистотой. Не с чистотой закрытых глаз, Неведеньем детей, А с чистотою женских ласк, Бессонницей ночей... Она тоже была не «лирическая героиня», а живая, конкретная женщина, которую знала в лицо вся страна и в которую была влюблена вся мужская часть ее населения. Поражала воображение и открытость, публичность этих отношений. Открытыми и публичными они стали, конечно, благодаря этим его стихам, самим фактом своего существования вынесшим все их интимности из-за театральных кулис даже не на сцену, а на авансцену. ► В 44-м году, рассказывает сын поэта в книге своих воспоминаний, вся Москва ринулась в Колонный зал, где их кумир, Константин Симонов, весь вечер читал «С тобой и без тебя» в присутствии дамы сердца — Валентины Васильевны Серовой. (А. Симонов. Парень с Сивцева Вражка. Стр. 264). Этот вечер, надо полагать, был не единственным. Но Алексей Кириллович вспомнил именно о нем, потому что в зале сидела Александра Леонидовна — мать поэта, всем происходящим сильно задетая и написавшая по этому поводу сыну большое, предельно откровенное письмо, которое ее внук целиком вставил в свою книгу. Письмо длинное, но я тоже приведу его здесь целиком. Оно того стоит. 19 января 44-го года ► Кирюня! <..> Ты так устроил свою жизнь, что рассчитывать поговорить по душе я не могу, а урывками при шофере не скажется то, что вынашивается в сердце или скажется не так, между тем хочется, чтобы знал ты, что я чувствую и думаю, все еще не умерла во мне эта потребность. Так вот, мой друг, как ни горько, а должна сказать тебе, что то же ощущение боли и неловкости за тебя, какое я испытываю по отношению к твоей личной жизни, я пережила и на твоем вечере, и долго спустя, и очень, очень остро. Все мои смутные ощущения, неясные опасения и предчувствия как-то разом подытожились, и многое я поняла и в этот вечер, и в ближайшие после него часы и дни. Во-первых, не старайся сразу принимать в штыки то, что я вижу и понимаю очень ясно, и, во-вторых, не пытайся применять к сказанному твое обычное примитивное объяснение: ревность. Нет, милый, здесь большая любовь к тебе и огромное желание видеть тебя возможно лучше и чище во всех областях твоей жизни. Как я понимаю, К. Симонов сделал огромное важное дело, разбудив в молодежи большие требования к любви, заговорив о ней во весь голос, что не полагалось в обычных канонизированных формах литературы и поэзии, где герои любили и строили жизнь по определенному, казалось, твердо заведенному порядку. Симонов нарушил этот порядок, он показал такие внутренние богатства души, такие переходы и взлеты чувств, такое море возможностей, что дух захватывало. Молодежь поняла и почувствовала, что любить — это вовсе не так просто и легко, как казалось, что можно и должно стремиться и добиваться, становиться лучше, что есть ради чего. А сколько хорошего ты можешь сделать этой молодежи, как можешь поднять ее. Это одна сторона, положительная, затем молодежь сделала и не могла не сделать этого вывода, что Симонов, предъявляя к любви огромные требования, в своем чувстве не счастлив. Первое время это служило к его украшению: он хочет такого ответного чувства, предъявляет такие требования, что его трудно удовлетворить. Потом появился портрет женщины, которую он любит, он рос, постепенно составляясь из штрихов, рассеянных по стихам, приобретая плоть и кровь, и те черты, которые от него отталкивали и объясняли читателям, почему же Симонов несчастлив. И вот читатели, вернее читательницы (их, видимо, большинство), стали все больше и больше не любить женщину, которая делала их требовательного поэта несчастным, а он все дальше и дальше рассказывал о своем чувстве, делаясь все более откровенным, вынося на их суд то самое интимное, что обычно люди сохраняют для себя самого и для той, которую любят. И тут началось то, что породило эту нездоровую атмосферу среди молодежи в ее отношениях к тебе. Героиня отталкивала своим портретом да и слухами, которые о ней доходили, а их Симонов, чистый и фанатичный в своем чувстве, не оставлял ее. И вот во всей своей силе и наготе встал вопрос: что же его держит? И тут услужливо побежали на помощь интимные подробности грехов и всюду циркулирующие слухи, а дальше на помощь пришло разбуженное и нездоровое любопытство. И в зал пришла не мыслящая в своем большинстве, не оценивающая, заставляющая поэта расти аудитория, а та толпа, которая не постеснялась вставать, напирать друг на друга, толкаться, чтобы видеть ту женщину, которую одни осуждают, другие завидуют и все очень не любят, женщину, которую ты все равно что раздеваешь перед всеми. Не думаю, чтобы ей это могло быть приятно. И не понимаю, как ты не учел этих возможностей. Мне было исключительно гадко, неприятно за нее и очень нехорошо за тебя. Такими театральными эффектами дурного тона не исправляют своих ошибок и не покупают прощения. А как мне больно, что все эти годы все дальше и дальше разматывается вокруг тебя этот грязный клубок сплетен и ты не находишь в себе сил и понимания жизни, чтобы все расставить по местам.
И вот К. Симонов, которому действительно есть чем гордиться, вклад которого за войну огромен и заслуживает всяческого уважения и высокой оценки, на своем первом за время войны выступлении в Колонном зале перед широкой аудиторией все свои достижения сводит к одной лирике, а в лирике к своим отношениям все с одним и тем же человеком. Насколько богаче был твой вечер в Доме учителя, когда ты по этапам раскрывал свое творчество, свой внутренний рост. А где здесь были люди, которые хотели этого роста в дальнейшем, которые интересовались твоими планами, наметками?! Нет, они не спрашивали тебя ни о чем, они только писали записки, и ты в этот раз даже не потрудился их взять и прочесть. Это был какой-то жест полубога, а на деле тебе и нельзя было их читать, потому что там, кроме нездоровых и неудобных для тебя и женщины, которой все посвящается, вопросов и быть ничего не могло. Ты и она, она и ты, это душно на протяжении нескольких лет подряд. Мыслящие люди относятся к этому критически. А разве не лирикой прозвучали бы некоторые строки из Суворова, и разве может быть что лучше «Ты помнишь, Алеша?». Из новых мне оч. понравились «На аэродроме» и «Летаргия». Прости, родной, если не по душе, но зато это от души. Мама (А. Симонов. Парень с Сивцева Вражка. Стр. 266-269). |