Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Не знаю, сохранилось ли это письмо в архивах ЦК КПСС, но в архиве В.Я. Кирпотина оно сохранилось. А попало оно туда так.

Написав и отправив секретарю ЦК это письмо и поставив на нем, в соответствии с принятыми у них тогда правилами, гриф «СЕКРЕТНО», Фадеев счел нужным, пренебрегая этой секретностью, копию его переслать Кирпотину. Что он и сделал, сопроводив ее такой запиской:

► А. ФАДЕЕВ —  В. КИРПОТИНУ

24 апреля 1956 г.

Уважаемый Валерий Яковлевич!

Посылаю тебе копию письма, направленного мной в ЦК КПСС т. Шепилову, а в копиях —  тт. Поликарпову, Рюрикову, Суркову.

По излагаемым обстоятельствам и упоминаемым лицам письмо это носит секретный характер. Однако при любом первом публичном выступлении я считаю своим долгом тоже сказать об этом — без некоторых фамилий и подробностей.

Если в тех или иных партийных инстанциях тебе понадобилось бы сослаться на это письмо и показать его, я, разумеется, не имею никаких возражений.

С приветом — А. Фадеев.

(Там же. Стр. 621—622).

Кирпотин ответил на это растроганным многостраничным письмом. Не имея возможности привести его тут целиком (да в этом и нет особой нужды), ограничусь тем, что процитирую лишь начальный и заключительный его абзацы:

► В. КИРПОТИН —  А. ФАДЕЕВУ

29 апреля 1956 г.

Уважаемый Александр Александрович!

Твое письмо к секретарю ЦК КПСС Д. Шепилову (копию которого ты мне прислал) явилось для меня совершенной неожиданностью, вроде летнего дождя в морозный день, уже по одному тому, что я, должен признаться, считал тебя инициатором некоторых из непонятных и неполезных для дела шагов против меня.

Не скрою, письмо взволновало меня. Я в самом деле чувствовал себя плохо, окруженный высказанными и еще больше не высказанными в лицо подозрениями и обвинениями, причем за спиной говорилось, вероятно, уже все что угодно, без контроля со стороны смысла и разума, а как же можно было реагировать на заспинные разговоры?

Я очень ценю твое письмо. Практических последствий оно, думаю, не вызовет. Я остановился на том, что касается меня лично. Но я понимаю и общее, общественное, партийное значение письма. Оно продиктовано духом XX съезда. Оно — тоже мера оздоровления в нашей среде...

Желаю тебе здоровья!

Привет. В. Кирпотин.

(Там же. Стр. 625-634).

Сам Фадеев тоже, конечно, понимал, что никаких практических последствий это его письмо иметь не будет. Да и не рассчитывал он тут ни на какие практические последствия. Просто хотел, сводя последние счеты с жизнью, снять с души хоть этот свой грех.

Понял ли это Кирпотин?

В момент получения письма, может быть, и не понял. Но три недели спустя, когда пришла весть о самоубийстве Фадеева, это уже нельзя было не понять.

Ну, а сейчас, сопоставляя даты (письмо Шепилову и записка Кирпотину помечены 24 апреля, а застрелился он 13 мая), совсем по-иному понимаешь его разрешение Кирпотину, если тому понадобится, показывать это его СЕКРЕТНОЕ письмо в любых партийных инстанциях. В этом пренебрежении к «партийной этике» уже чувствуется дыхание смерти. Как видно, в момент сочинения письма роковое решение было им уже принято.

Мучила, значит, его совесть. И наверняка не только воспоминанием о его вине перед Кирпотиным, но и другими мучительными воспоминаниями об иных, куда более страшных его винах.

Так почему же тогда в последнем, предсмертном его письме обо всем этом — ни слова?

Объясняется это, я думаю, тем, что это предсмертное свое письмо он адресовал НОВЫМ ХОЗЯЕВАМ СТРАНЫ. С НИМИ сводил он там свои мелкие счеты («...в течение уже 3 лет, несмотря на мои просьбы, меня даже не могут принять»). А большой, главный, самый страшный свой счет он должен был предъявить не ИМ, а ЕМУ, главному виновнику всех совершавшихся им подлостей и преступлений.

Он и собирался сделать это. Но не письмом (куда? на тот свет?), а — иначе.

* * *

Вот что увидели те, кто первым вошел в комнату, в которой лежал только что пустивший себе пулю в сердце Фадеев:

► Мне рассказывал К. Федин, который вместе с Вс. Ивановым первым вошел в комнату после самоубийства, что А. Фадеев лежал на кровати сбоку, полусидя, был в одних трусиках. Лицо его было искажено невыразимой мукой. Правая рука, в которой он держал револьвер, была откинута направо на постель. Пуля была пущена в верхнюю аорту сердца с автоматической точностью. Она прошла навылет, и вся кровь главным образом стекала по его спине на кровать, смочив весь матрац. Рядом, на столике, возле широкой кровати, Фадеев поставил портрет Сталина. Не знаю, что он этим хотел сказать, — с него ли спросите, или — мы оба в ответе, — но это первое, что бросилось в глаза Федину.

(К. Зелинский. В июне 1954 года. Вопросы литературы, 1989, № 6. Стр. 184-185).

Истолковать этот предсмертный фадеевский жест и в самом деле можно по-разному.

Хотел ли он этим сказать, что решил пустить себе пулю в сердце, потому что сохраняет верность своему поверженному и оклеветанному кумиру? Или, напротив, потому что разочаровался в нем и именно его хочет теперь обвинить в этой своей насильственной смерти?

Михаил Александрович Лифшиц, тот самый, «антиленинские» взгляды которого Фадеев разоблачал в 1939 году, а в 1953-м приписал их В. Гроссману, именовал себя последним марксистом. Злые языки в этом словосочетании заменили эпитет «последний» на «ископаемый». И вот однажды, объясняя, почему несмотря ни на что он сохраняет верность учению Маркса, этот «ископаемый марксист» рассказал такую историю.

► Критический разбор этой статьи (имеется в виду наделавшая много шуму статья М. Лифшица «Почему я не модернист?» — Б.C.) в одной иностранной газете был озаглавлен так: «Гвардия умирает, но не сдается». В битве при Ватерлоо один из наполеоновских усачей в медвежьих шапках сражался до последней капли крови и пал на своем посту. Ему приписывают эти красивые слова. Вы сами понимаете, товарищ читатель, как лестно для меня такое сравнение (хотя оно предполагает, что мое дело потеряно) и сколько пользы я мог бы извлечь из подобных статей...

Но дело обстоит не так просто. Конечно, ругают меня по заслугам — всю жизнь я держался определенной идеологии, как принято говорить в таких случаях, и не собираюсь ее менять, ибо не вижу для этого убедительных оснований. И все же не знаю, достаточно ли этого для зачисления в старую гвардию...

Что же касается фразы «Гвардия умирает, но не сдается», то ее историческая достоверность вызывает большие сомнения. Где-то мне приходилось читать, что старый наполеоновский солдат вовсе не обладал красноречием, которое ему приписывают. Из его хриплой глотки, вместе с запахом спирта, вылетали только самые короткие афоризмы. Окруженный со всех сторон врагами, он сказал: «Merde!» — слово на русский язык неудобопереводимое, а им показалось «meurt», умирает. Так и возникла красивая легенда о старой гвардии.

(М. Лифшиц. Почему я не модернист? М, 2009. Стр. 277-279).

Французское словечко «merde», которое Михаил Александрович, воспитанный в старых правилах литературных приличий, называет неудобопереводимым, означает всего-навсего - «говно». Сегодня, когда обращение к так называемой ненормативной лексике уже прочно вошло в наш литературный обиход, мы вполне уже можем позволить себе «назвать кошку кошкой».

Так что же все-таки хотел сказать Фадеев, поставив на свой прикроватный столик — перед тем как выстрелить себе в сердце — портрет Сталина? Что старая гвардия умирает, но не сдается? Или что все, во что он верил, чему всю жизнь верно служил, оказалось говном?

110
{"b":"189831","o":1}