Вот как он ее заключает:
► Обидным холодом веет от Вашей статьи. В одном месте Вы в ней пишете об авторе стихов, что «автора самого нужно отогревать грелками, — не то чтобы он своим теплом согрел другого».
Что на это сказать Вам? Можно сказать, конечно, что поэзия — не паровое отопление и что от нее нельзя требовать, чтобы она одинаково пригревала каждого, кто придет в ее комнату. Можно сказать, что поэзия — скорей радио, и для того, чтобы слушать и слышать, нужно настроить свой приемник на ту волну, на которой идет передача. Вы не обязаны настраиваться на эту волну, но если Вы ее не нашли и слышите только треск и разряды, что-то неприятное для Вашего уха, — не говорите, что это плохие стихи, сознайтесь просто, что Вы не имели терпения или желания, а может быть, и умения, найти ту волну, на которой идет передача.
Но мне хочется сказать еще одно: о грелках. Мне кажется, что Вы замерзли сами. Вас нужно отогреть, чтобы Вы снова почувствовали и полюбили поэзию. Замерзших отогревают по-разному. Можно отогревать и грелками, а можно натирать их снегом. Это способ народный, несколько грубый, но действенный. Простите меня, что я воспользовался именно им.
(Там же. Стр. 260—261)
Я так обильно цитирую эту симоновскую отповедь, потому что все, что он высказал в ней Трегубу по поводу стихов Маргариты Алигер, с тем же, и даже с большим основанием он мог бы обратить и к Ермилову, защищая от его злобных нападок прекрасный, как он сам его назвал, рассказ Платонова.
В этом случае он тоже мог бы сказать, что от статьи критика веет холодом. Что о правдивом, сложном и тонком платоновском рассказе он говорит холодным, скрипучим голосом человека, который способен только на то, чтобы судить и осуждать. Что в этой своей статье он, Ермилов, обнаружил органическую неспособность понять писателя, «настроить свой приемник на ту волну, на которой идет передача» и поэтому вместо чистой и благородной музыкальной мелодии услышал только неприятные для его уха треск и разряды.
И, видит Бог, это было бы самое мягкое из всего, что можно и нужно было бы сказать Ермилову о его статье.
Кстати, сам Ермилов, когда много лет спустя, уже в иную, послесталинскую эпоху счел за благо отречься от той позорной своей статьи, сделал это именно вот в такой, предельно мягкой форме. Отвечая на вопрос критика В. Левина: «Были ли у вас такие работы, которые вы считаете ошибочными и хотели бы перечеркнуть?», он вспомнил ту, давнюю свою статью о рассказе Платонова «Семья Иванова» и высказался о ней так:
► Я не сумел войти в своеобразие художественного мира Платонова, услышать его особенный поэтический язык, его грусть и его радость за людей. Я подошел к рассказу с мерками, далекими от реальной сложности жизни и искусства.
(«Литературная газета», 1964, 17 октября)
И смысл, и тон ответа с головой выдают все лицемерие, всю фальшь этого его запоздалого покаяния. Особенно, если вспомнить знаменитое пушкинское:
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью.
Но строк печальных не смываю.
Эти строки первого нашего поэта любил вспоминать Л.Н. Толстой. Но, повторяя их, он слово «печальных» в последней строке заменял другим: «постыдных».
Ермилову, если бы ему вдруг захотелось применить к себе эти пушкинские строки, конечно, больше подошел бы именно этот, толстовский вариант. Но он, как мы это только что видели, «читая» свою жизнь, никакого отвращения не испытывает и никаких слез не льет. А постыдные строки как раз норовит смыть. И не слезами, а засахаренной водичкой. Но из этих его попыток не выходит — и не может выйти — ничего, кроме нового срама. Потому что, как выразился по сходному поводу другой наш классик:
...вы не смоете все вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!
Высказать все это Ермилову с такой прямотой Симонов тогда, конечно, не мог, хотя думал и чувствовал примерно так же («Ермилова я уже до этого устойчиво, прочно не любил и не уважал»). Во всяком случае, он не мог не сознавать, что статья Ермилова о Платонове была выступлением не литературного критика, а — заплечных дел мастера.
Сказать об этом вслух по обстоятельствам того времени было, разумеется, невозможно. Но попенять Ермилову, что он не смог «настроить свой приемник» на нужную волну, не сумел «войти в своеобразие художественного мира Платонова, услышать его особенный поэтический язык», — это, наверно, он сделать бы мог.
Но даже и на такую, мягкую попытку отчитать Ермилова и защитить Платонова он не отважился.
Это я не к тому, чтобы упрекнуть Симонова в чрезмерной осторожности, робости или даже трусости. Цель этого моего длинного отступления — совсем другая. Я хочу объяснить, почему уверенность Симонова, что «никакой инспирации сверху» для статьи Ермилова о Платонове не было («...это было не в стиле Сталина, не похоже на него»), не кажется мне достаточно обоснованной.
Еще менее убедительным представляется мне объяснение причин, по которым ему пришлось «проглотить пилюлю», оставив грязную выходку Ермилова без ответа. Были там и другие обстоятельства, о которых в надиктованной им незадолго до смерти книге «Глазами человека моего поколения» он умалчивает. То ли сознательно, то ли потому, что теперь, четверть века спустя, эта ситуация и впрямь видится ему такой, какой он ее изображает.
Попробуем увидеть ее такой, какой она была на самом деле.
* * *
Помочь нам в этом может недавно опубликованный дневник Лидии Чуковской — «Полгода в «Новом мире». О Константине Симонове».
Это были те самые полгода, когда Симонов только начинал свою работу редактора «Нового мира». (То есть — то самое время, когда разразился скандал вокруг платоновского рассказа.)
Первая запись в этом дневнике Лидии Корнеевны датирована 28 ноября 1946 года. В этот день Константин Михайлович пригласил ее поработать в журнале, который только что возглавил, предложив ей заведовать в нем отделом поэзии:
► Сначала дал список поэтов, у которых надо добыть стихи не позже 15 декабря — по три от каждого — лирические и «без барабанного боя».
— Я хочу сделать подборку «в защиту лирики». В конце концов, двадцать поэтов вряд ли обругают, а если обругают, то редактора — что ж, пусть.
(Лидия Чуковская. Сочинения в двух томах. Том 2. М., 2001. Стр. 350)
Такое начало обнадеживало. Она согласилась.
Но сразу, чуть ли не в тот же день, обнаружилась разность — можно даже сказать несовместимость — их подходов к тому, как должна быть реализована эта красивая идея:
► Маленькая черта неприятная.
Прочтя список поэтов — в котором рядом с именами почтенными стоят Долматовский, Матусовский и пр. чушь, — я сказала:
— Разрешите мне, Константин Михайлович, добавить к этому списку два имени: Маршака и Семынина.
Он разрешил, но о Семынине сказал:
— Ну, это вряд ли.
Неужели у него настолько нету слуха.
(Там же. Стр. 331)
Для предположения об отсутствии у шефа поэтического слуха оснований как будто пока маловато. А вот насчет Долматовского и Матусовского ее реакция как раз понятна. Тут дело не в разности слуха. Он ведь сам же сказал: лирические и «без барабанного боя». А «долматусовская ошань», как назвал продукцию этих стихотворцев Николай Глазков, без барабанного боя не бывает. (Забегая вперед, не могу тут не отметить, что позже К.М. пожелал включить в эту лирическую подборку не только Долматовского с Матусовским, но даже Лебедева-Кумача.)